Но вот на плато выходит некая старуха, облаченная в грязную, изодранную одежду; сама она похожа на скелет обтянутый кожей, видно, что каждое движенье приносит мученье ее иссохшему телу.
Вот рука ее с клюкою, да и все тело задрожали. Она упала на плоский валун, посидела несколько минут в безмолвии, и вдруг глухо, с отчаяньем, от которого и горы наполнились нежностью, теплом на нее повеяли, зашептала:
— Девять лет провела я в поисках. Девять лет искала тот город… Почему я не могла вспомнить дороги? Почему не помнила где — среди полей, гор, или на берегу морском город стоял?.. Почему нигде не было мне приюта; почему, как только приближалась к людям, так обрушивались на них несчастья, а то и смерть забирала… Последние несколько лет провела в одиночестве, ища смерти, но и смерть не берет меня, словно обречена я на эти вечные безысходные странствия… Почему даже ночью нет мне покоя, и, как только, закрываю я глаза, приходят братья, сестры, мать и отец, и с таким упрекам смотрят на меня?!.. Как вспомню эти лица!.. Ох, за что же мне такая мука!.. Вся я изгорела, вся душа у меня иссечена — у них то в лицах ни кровинки, истлели, мертвые они — по моей вине мертвые! Но глаза то живые, с таким упреком на меня смотрят…
И она подняла свое изъеденное морщинами, до времени состарившееся лицо к Луне. Душевные муки вплели седину в ее волосы, а в глазах темных — такая боль, такая тоска! И слез, хоть и рыдает она — нет. Давно все слезы выплаканы.
И тут она вздрогнула; поднялась с валуна, вся вытянулась к дороге. Ее рука держащая клюку, как-то очень сильно сжалась — морщинки на ней растянулись, и вся кожа, казалось, того и гляди порвется.
А дело было в том, что лунный свет, высветил краешек повозки, той самой, в которой родилась она, и столько дней счастливых провела!
Дева-старуха вздрогнула, сделала было несколько шагов, да тут и остановилась, даже попятилась:
— Я же знаю, что все они мертвы. Что же я могу найти там?.. Почему повозка стоит здесь?.. Быть может — это наважденье. Быть может, я умираю, и уже в бреду?..
И все-таки она решилась подойти. Коней не было — вместо них лежали два уже вросших в камень, потемневших скелета. Медленно оно обошла борта, и, когда взялась за покрывало, то услышала стон, да такой сильный, словно сразу многие люди стонали.
Резким движеньем отодвинула она занавесь: за ней была чернота, повеяло воздухом сухим, застоявшимся.
— Родные мои. — позвала она. — Это я, узнали ли?… Я знаю, что вы мертвы, но почему ваши души не найдут покоя?.. Как мне искупить свою вину?!..
И вновь этот протяжный стон. Тогда она забралась в повозку, и зная, где стоит свеча и огниво, ощупью нашла их, зажгла, поставила на стол.
Свеча разгоралась, постепенно высвечивая все новые детали. Здесь не было иных цветов кроме темных, а на лавках у стен сидели все ее родные; их лица истлела, кожа приросла к костям, а под одеждой — и вовсе одни кости. Но глаза, как и во снах, были живыми…
Слитый голос всех братьев ее, сестер, матери и отца, загудел в воздухе:
— Хорошо, что ты пришла. Мы давно ждали тебя, милая…
После этого воцарилось молчание, и продолжалась оно до тех пор, пока страдалица не спросила:
— И что же мне делать теперь?..
На этот ей был дан такой ответ:
— Ты ушла и думала, что забрала Всю боль с собою? Нет — так было бы слишком просто. Каждые несколько месяцев умирал один из нас. Наконец, остался один отец. Он вез повозку полную мертвых тел, и не мог сбежать от этого кошмара. Отчаявшись, он направился в эти горы, ведь здесь, в нескольких часах пути по этой дороге, на вершине одного из утесов, высится черная башня, а в ней — Нороколд темный. Отец надеялся, что этот колдун разрешит боль. Но случилось так, что кони не выдержали, умерли; отец тоже ослаб, и не мог даже пошевелиться. Через несколько дней и он умер. Теперь мы все вместе; сознание одного, переплетено с сознанием иного, и все же мы ужасно одиноки. Изо дня в день мы видим только эту темноту, да еще можем проходить в твои сны — ведь и ты частичка нас. Поверь — нет ничего страшнее для человеческого духа, чем заключение его в такую клеть, откуда не может он вырваться… это давит… эта такая боль!
Тогда зарыдала без слез страдалица, шепчет:
— А я вот брошусь сейчас в пропасть, и все пройдет… Хотя — что я говорю! Я уж пробовала в пропасть бросаться — тут ветер ударит меня — на несколько метров назад откинет!..
— Смертью своей ничего не изменишь, но, только с нами соединишься; и будем мы здесь гнить, до тех пор, пока этого мира не станет. А лучше поднимись ты до замка Нороколда, да расскажи ему, все как есть.
И бросилась тогда несчастная из повозки, да вверх по горной дороге. Несмотря на слабость свою, не смотря на то, что много раз падала, все-таки добежала через несколько часов, до черных ворот, и застучала в них клюкою, хотела голосом позвать, да уж не могла — совсем истомилась, задыхалась.
Ворота открылись, выбежал волк, метра в три высоту, подхватил ее клыками и понес по лестнице на вершину башни.
Там, в зале освещенной бордовым светом, стекающей по стенам крови, сидел на троне колдун Нороколд — один из многих слуг Моргота, который после поражения своего хозяина, бежал, укрылся в этих горах; склонил в служению дикарей и всяких тварей. Устроил он этакое маленькое государство, где дикари и твари работали на своего господина дни и ночи, совсем отупели и почитали его верховным правителем мира. Он же устроил свои покои подражая залу Моргота в Ангбарде, хотя, конечно, были они лишь жалким подобием грозной мощи той залы в которой некогда Лучиэнь исполнила свой танец и пала из под мрачных сводов прохладным майским дождем…
Сам же Нороколд был очень маленького роста — едва ли не карлик. Одет он был в нелепую, многогранную огромную черную мантию, в которой казался еще более маленьким, нежели на самом деле. На голове его высилась тяжеленная корона, с тремя синими стекляшками.
Он протянул маленькую ручку навстречу страдалице и выкрикнул писклявым, корявым голоском:
— Я все знаю! На дороге… Они ждут! На вас проклятье!.. А я могу вам помочь; да, да — помочь! — тут он потер свои маленькие ручки и захихикал. — Но для этого, хе-хе-хе! — вы должны кое-что исполнить!
— Да! — тут же выдохнула она, измученным голосом; и по покрытому морщинами, темному лицу ее покатилась одинокая, горячая слеза.
— Ну и хорошо! Я так ждал!.. Надо, надо было, чтобы отчаялись, чтобы согласились так быстро! Хо-ха-хи-хе! Какой же я умный!..
Она прокашлялась, и спросила:
— Так что же вы от меня хотите?
Нороколд тоже прокашлялся, и сложив ладошки, серьезным голосочком проговорил:
— Я сделаю так, что вы вновь сможете ездить по дорогам. Сможете радоваться э-э-э… всему тому, чему радовались раньше. Да я вас еще даром одним награжу: раньше вы наделены были маленькой долечкой таланта предсказанья, теперь же я вам полную мощь придам. Встретите вы человека, попросит он погадать, вы ему и погадаете — ха-ха-хи! Заглянет он вам в глаза и там то сразу всю свою судьбу увидит! Все-все — чем он жить будет, и до самого последнего дня, и кончину свою увидит! Вот девять лет мне так послужите; потом — сможете полностью свободными быть. А пока, ежели хоть один день пройдет, когда бы вы человеку судьбу его не показали, так снова умрете! Ну, согласна ли?
И тогда девушка-старуха, кивнула согласно. Тяжело ей было — ведь понимала она, как больно человеку всю дальнейшую жизнь до малейшей крапинки увидеть. Ведь — это то ж самое, что раз жизнь проживши, еще раз, ее пережить, все то же самое; и самое то страшное, что не изменишь ничего. Опять захихикал Нороколд:
— Вот так я и думал! Хорошо! Ах, хорошо! Какой я мудрый!
Отвечала страдалица не то что с презрением, а даже как бы к полоумному обращаясь:
— Ты почитаешь себя великим, а, между тем, какой-нибудь орк повыше тебя будет в своих помыслах. У него помыслы — набить себе брюхо, поспать; в то же время орк чувствует, что он ничтожен и призираем, и от того зол. Ты же больше, чем на мелкие пакости не способен, и, кажется, тупеешь здесь все больше и больше; при все этом ты еще почитаешь себя мудрым!..