Тут он увидел Маэглина и едва узнал его, ибо на его друге было шутовское одеяние; а лицо измазано ядовито-зелеными, красными и серыми полосками; на голове высился колпак. Рубаха наполовину была разодрана, а на голом теле кривились буквы: «Враг».
Также, рядом с собою, Барахир увидел и еще одну фигуру; но лицо ее полностью было закрыто материей, и можно было разглядеть одни только связанные руки. Руки были сильно обожжены, на них не хватало нескольких пальцев; цвета же они мертвенно-серого. Но вот раздался голос старца, и Барахир с умилением к нему потянулся:
— Ну, ничего — все будет хорошо. Все и так хорошо.
— Тут со скрипом раскрылись высокие ржавые двери; хлынули потоки дневного света, который, показался необычайно ясным и чистым, после того полумрака, который царил в этой душной зале. (хотя и пробивался он через тучи).
В это время из света вышли два жирных, коня с опущенными головами. Ясно было, что они никогда не знали вольных полей, но все жизнь провели в загоне, набивая пузо, чем им приносили. Они тащили длинную повозку, через которую перевешивалась железная, свисающая кандалами балка.
Когда его отнесли к телеге, и стали прицеплять руками к балке, Барахир заметил, что на нем такой же шутовский наряд, как и на других приговоренных, и такой же длинный колпак свисал с его головы.
— Все хорошо, все хорошо. — повторял Барахир, но, все-таки, чувствовал, что все усиливается нервная дрожь, и, когда кони развернулись и повозка двинулась навстречу пьяному рокоту толпы, он зашептал:
— Не могу успокоиться… Нет, нет — не хочу я погибать. Я молод — я так многое еще могу сделать!
В ответ старец негромко запел:
— Не гнети себя мыслию мрачною,
Ибо жизнь так светла, так мила.
Окрыленный мечтою прозрачною,
Ты увидь: жизнь-дорога светла.
И зачем тяготится несбыточным,
И загадывать — что там вослед,
Страхом — грузом для сердца убыточным,
Предрекать себе множество бед.
И зачем, и зачем волноваться нам,
Когда буря суетно ревет;
Ведь скала свою грудь расправляет там,
Когда буря деревья погнет.
…Не было эльфов, и старец уже отвечал на его вопрос:
— Около моей клетки полегли. Одному удалось бежать и про него то вы знаете…
Надсмотрщик взмахнул плетью, сильно ударил старца по спине, зашипел: «- Замолчи, а то прямо здесь иссеку!»; после чего, с еще большей злобой ударил.
И тут смело только зародившееся, благодушное настроение Барахира. И он стал рваться, и с такой то силой ненависть в нем перекручивалась, что в глазах темнело, и боль в его голове билось.
— А, и ты туда же?! — с радостью, от того, что еще может выместить злобу свою выкрикнул «румяный» и несколько раз стегнул Барахира по спине.
А старец, по прежнему спокойным голосом шептал:
— Разве же тебе плохо было, когда ты песнь мою слушал? Но вот этот бедный человек, в глубине которого спит до времени добро, ударил меня и ты пришел в ярость; ты стал биться, ты возжелал даже его смерти. Тебе от этого стало больно. Душа твоя не могла принять убийства…
— Да, да. — с готовностью подтвердил Барахир, и почувствовал, что по щекам его вновь катятся слезы. — Я уж знаю, я уж убил одного… Так, если бы он меня ударил — я бы ничего, я бы простил. Но, он же вас ударил!
— Так, если бы ты его простил, так неужели думаешь, что я его не простил? Жалко его, страдальца: и тошно ему, и тяжко. А тебе твоя ярость праведной кажется, а на самом то деле ничем она от его не отлична — все то же ослепленье. Или, думаешь — убил бы ты этого Человека и праведно поступил? Он то в глубине души не хуже тебя. А ты — убил бы! Это от врага исходит — ты это всегда помни. Помни, что все люди рождаются равными, и до самой смерти могут вознестись — и мы ни за какие прегрешения не можем лишать человека жизни. Вот вести к свету, если только сами в душе не слепцы — обязаны… Можно назвать человека «Врагом». Можно ударить, убить, забыть. Хотя, забыть то сначала тяжко — во всяком случае, пока еще немногих таких «Врагов» убил, пока еще жива совесть… Ему ли злоба нужна? Ему ведь любовь материнская нужна! Посмотри — ведь это же все большие, обиженные младенцы. Они же ничего не понимают…
И вновь старцу удалось убедить Барахира.
«Румяный» за время его речи еще несколько раз ударил каждого плетью, но уже не так сильно, и пробормотал, чтобы они «заткнулись», но уже без прежней ярости; неуверенно — он прислушивался к этим словам, и, хотя не мог понять всего, но понимал все-таки, что говорят о нем, о том, что надо его любить, и «румяному» это нравилось.
Повозка выехала на тюремный двор; и там, впереди нее пристроилась еще одна — по замыслу создателей должная казаться грозной. Эта повозка была запряжена в три ряда лошадей. Причем, первая пара была выкрашена в ярко-красный, вторая — в оранжевый, и третья — в темно-бордовый цвета. Между лошадьми были проведены ржавые цепи, и правили ими аж целых три кучера. Дальше возвышались бока обтянутые желтыми флагами этого города; и на них корявыми буквами было выведено: «Смеертъ врагам!!». Бока поднимались метров на десять; и там расходились фанерными шипами, выкрашенными под железо и с окровавленными наконечниками.
Там, наверху маршировал «Румяный» с флагом, а за ним заваливался из стороны в сторону под тяжестью барабана «крючок». Румяный, гордо выпятив грудь, торжественным голосом выкрикивал нескончаемые четверостишья:
— …Смотрите, люди, — мудрый Жадба
Накажет мерзостных врагов.
Восторжествует нынче правда.
Наш Жадба выше всех богов…
За этой повозкой волочился хвост желтого знамени. Задумано было, чтобы выглядел он, как длинная мантия, которую несут за королем пажи, однако, здесь пажей поставить не догадались, в результате чего многометровый хвост весь извалялся, пропитался грязью и напоминал уж больше половую тряпку чем мантию.
Очередной скрип, очередные ржавые ворота — на этот раз ведущие на улицу. По мере того, как они раскрывались, возрастал многоглоточный вопль и, казалось, что толпа несется на них.
А старец шептал в глубокой печали:
— Ах, есть ли плач печальней,
Чем тот, что в сентябре
Из рощи темной, дальней
Несется по земле?
Когда деревья плачут,
И каждый мертвый лист
В слезах, об жизни алчет,
В холодных слезах чист.
Когда с продрогших веток
Летит, дрожит слеза;
И в паутине сеток
Беззвучно умирает последняя гроза.
На «румяных», и, особенно, еще на каких-то людей в желтых плащах, которые пристроились к процессии на своих жирных клячах, пение это произвело самое ужасающее действие. Один из этих наездников — с яйцевидной, лысой головой, все время потеющий и вытирающий дрожащей рукою этот пот, бормотал:
— Это ж что творится! Почему ему до сих пор не вырвали язык?! — на глаза его от истового негодования тут даже и слезы выступили. — Почему он до сих пор не научен как должно себя вести?! Почему до сих пор не искоренен в нем вражий корень?!.. Стихи ведущие к растлению, к безумию!
— До чего мы докатились! — поддержал его другой, а третий заорал:
— Заткните его раз и навсегда!