Так и жили, копя мечты, пылая жаждой действия; медленно, один за другим, вливая в свои ряды тех немногочисленных, кто был крепок, и мог бы держать тайну, и ждать. Так продолжалось до тех пор, пока не появился Ячук: и тут надо сказать, что маленький человечек еще в первый год своим поисков нашел ту узкую расщелину, через которую пробрался он в орочье царство. И потом — около двадцати лет провел он в поисках, иногда блуждая по этим коридорам дни и ночи, и лишь затем возвращаясь к лесному терему, где в нетерпении ждали добрую весть Хэм и Вероника. Двадцать лет. Действительно, он мог искать и всю жизнь, и, даже близко к ним не подойти, ибо орочье царство было огромно, и под верхними уровнями приходились еще многие и многие нижние; и рудников было великое множество — одних рабов насчитывалось там около ста тысяч. Надсмотрщиков было не меньше, чем рабов; и приходилось пробираться очень осторожно, заглянуть в каждую клетку. Несколько раз его едва не поймали; а однажды, он, бегством своим, устроил такой переполох, что объявлено было военное положение; и целый месяц он вообще не мог ходить на поиски, так как из-за «лазутчика» — орки стояли следили за коридорами неустанно, и, даже мышь не проскользнула бы незамеченной…
Почти двадцать лет прошло, и вот, наконец, ему посчастливилось — он увидел в клетки Фалко, и сразу же признал, по мохнатым ногам хоббита. Было объяснение; были чувства, такие сильные, что все едва не было раскрыто надсмотрщиками. В следующий раз Ячук принес с собою маленький молоточек, и стал продалбливать пол. Через некоторое время, этот потайной, заканчивающей в камере проход был завершен, и теперь Ячук посещал их уже регулярно; приносил письма от Хэма (потом они, из опасения, что могут быть найдены надсмотрщиками сжигались).
Тогда же Робин узнал и о Кании; он просил Ячука рассказывать все-все про эту девушку — так, этот романтический, жаждущий любви юноша, и полюбил ее образ. Этот образ соединил в себе все то прекрасное — все то, что только может дать человеку первая, восторженная любовь. Он любил ее как святую, любил как небо, она была для него самой прекрасной частью того мира о котором он грезил. И он просил Ячука, чтобы он рассказал и про него, передавал ей кое-какие стихи. Поначалу, девушка растерялась; поначалу отвечала ему, как и остальным — клялась в дружбе; но — это продолжалось месяцами, а он все передавал ей стихи — все более и более пылкие; молил Ячука, чтобы тот говорил и о любви его. Происходило это в тайне от Хэма и Сикуса — так изначально захотела сама Вероника. Девушка эта, сама выросшая в лесу, сама до этого любившая только дочерней любовью, в конце концов, страстно полюбила юношу. Сначала то Вероника только жалела его, но потом — все это вылилось в пламенную страсть, и она, хоть и казалась внешне довольно спокойной — внутри, на самом деле, вся кипела. И ждала — с великою тоскою, и с великой надеждой ожидала этой встречи — она знала, что юноша изуродован (отсюда и началась жалость) — однако никакое уродство не смущало ее; она любила его как такое создание, которому могла бы отдавать всю девичью свою нежность — а в ней то был целый океан этой нежности…
И вот, каждый раз, когда входил в камеру Ячук, Робин чувствовал только, как в голове его огненным вихрем восстает сильное чувство; и он часами мог расспрашивать о Веронике, а потом, весь пылая, но уже с изможденный телом, часами мог бы без останова, с огромным жаром рассказывать стихи — один раз он даже так разошелся, что, перешел в ревущий крик, а, когда к ему зажал рот Рэнис, то вырвался, и, с отчаянным видом зажавшись в угол, уже из этого угла продолжал выкрикивать стихи. Он ничего не слышал, он не послушался даже Фалко, который просил его не кричать — он умирал тогда от жажды любви, и по бледному его лицу катился пот. А потом у него из носа хлынула кровь; и он с криком: «Люблю! В любви умираю!» — рухнул на пол, и был он, в таком изможденном состоянии, что действительно едва не умер. Ячук, по его просьбе, весь случай подробно рассказал Веронике, а она тогда смертно побледнела, до крови губу прикусила, несколько минут простояла так без единого движенья, а потом, тихим, стонущим каким-то голосом вымолвила: «Передайте. Я люблю его! Люблю!» — в тот раз, на мгновенье, как прорвало бушующие в душе ее чувства — а Ячук передавши эти слова Робину, видел, как юноша едва вновь не повалился в обморок — он тогда от одних только этих слов смертно побледнел, из носа его кровь пошла. Он, как-то вытянулся к Ячуку; начал что-то говорить, однако, такой жар в его сердце поднялся, что он уж и не мог, ничего кроме какого-то страстного, волчьего воя из себя выдохнуть. И какой же силы тогда было чувство, что он возгорался все сильнее и сильнее, что уж и слова не мог вымолвить — а чувство то все сильнее и сильнее в нем возгоралось! У него тогда и из ушей, и из горла кровь хлынула, и Ячуку страшно стало от признания, которое он ему вымолвил; страшно от этой непонятной ему глубины души человеческой. Он, даже, и представить себе не мог, какое же пламя этими словами Вероники «Я люблю тебя!» — в душе этого человека всколыхнул…
К Робину подошел тогда Фалко, пытался его успокоить, и братья подбежали — а Ячук, привыкший уж во время двадцатилетних поисков ко всему, этот Ячук, которого, казалось, уж и трудно было чем-либо поразить, и который все равно оставался по природе своей веселый — он, на которого и гибель всего мира, не произвело бы какого-то сокрушительного воздействия — для него эти человеческие чувства были чем-то таким, что он и про себя забыл, забыл вообще про все, но только стоял, и с трепетом смотрел на этого Человека, и в общем то и не тело видел, но, впервые, именно дух человеческий видел; и этот дух поражал его, он не знал, что можно с такой вот силой любить, что можно вообще испытывать такие чувства, от которых все становилось незначимым, от которых грудь как будто разрывалась.
И вот тогда Ячук, пал на колени перед человеческим духом, и он стоял на коленях не смея пошевелиться, и с благоговением вслушивался в этот страстный звериный, безумной вой — вой этого юноши, годы проведшего в одиночестве, годы страстно желавшего любви, и вот, наконец, услышавшего это признание от девушки единственно которое он любил и Ячук, никогда в общем то не верившей в какие-то особенно сильные чувства, но веривший только в спокойное чувство любви, ждал, когда же он разорвется — да разорвется огромной сияющим каким-то невиданным чувством облаком, поглотит эти стены, разорвет не только темницу, но и вообще все сущее. И Ячуку было страшно от того, что он донес эти слова, от того что он вымолвил их, и от того, что теперь разжег что-то небывалое, что теперь должно было преобразить этот мир в Любовь…
Когда Робин заплакал — заплакали все; и тогда же случилось совсем небывалое: к клети подбежал один из этих орков-надсмотрщиков, подбежал рыча в ярости: «Орете, мерзавцы?!!! Но вот сейчас отведаете моего кнута!!!» — и он ворвался в клеть, и он стегнул несколько раз по спинам склонившимся над Робином — они даже и не пошевелились; тогда он принялся их растаскивать. Подбежали и еще несколько орков — и все это время, Ячук, забывши обо всем, стоял на коленях; и не в силах был оторваться от этого чувствия, ибо он действительно верил, что вот сейчас разорвется Робин облаком, поглотит все, и ничего, ничего не станет, кроме любви. Тем временем, орки оттащили-таки братьев и Фалко, склонились над Робином; а тот, наконец-то, смог с великим чувством выдохнуть:
— Люблю!
И вот, от этого голоса, дрожь охватила Ячука; даже в глазах его потемнело, и был и восторг, и чувство того, что он умирает, и в то же время — того, что он будет жить вечно. Он знал, что от этого, самого могучего слова, которое ему когда-либо доводилось слышать не станет ни орочьего царства, ничего-ничего не станет, но возникнет какой-то иной, невообразимо прекрасный мир.
А вот орки покачнулись от этого голоса; они выронили свои плети, со стоном повалились на пол — и так лежали некоторое время без всякого движенья, окруженные все возрастающим воем Робина — воем, который вмести с кровью из его рта выбился. А в коридоре появились и иные орки, и их было уже столько, что и несколько могучих воителей не управились бы с ними.