Горбатый ругался последними словами, пыхтел, прикрывал от ледяных ударов красную свою морду, однако, особенно не отставал — он чувствовал, что происходит что-то очень важное, и что он, ежели только не будет мешкать — так же сможет неплохо поживиться.
Тарс неожиданно остановился; несколько мгновений вглядывался, а затем, резко обернувшись к горбатому стал указывать на зев пещеры, который виделся на другой стороне ущелья: перед зевом уселся на покрытым красными пятнами снегу ворон, и от этого места казался он не больше маленькой точки. Ширина пропасти была не менее сорока метров, а в нескольких шагах пересекалась она и с другой — образуя подобие креста.
Между двумя ущельями был перекинут тонкий, покрытый льдом мостик, без огражденья, казалось — стоило на него только наступить, и он сразу рухнет.
— Что — на ту сторону?! Рехнулся что ли?! — выкрикнул горбатый.
И Тарс и горбатый склонились, взглянули вниз: отвесные, покрытые ледовыми наростами стены уходили на такую глубину, что дно казалось тоньше детского пальчика, однако там на дне, происходило какое-то движенье: клубились зловещие серые вихри, а над ними стремительно витал белый призрак, светящий таким жутким светом, что, даже и на таком расстоянии, становилось не по себе — хотелось броситься прочь. Волною ударил волчий вой — такой жуткий, заунывный, казалось — их были целые тысячи…
— Клянусь бражкой, не пойду я туда! — прорычал горбатый. — Вот проклятье… да куда ж ты, дубина?! Сорвешься! К волкам захотел?! Ты что, думаешь — это простые волки — это же призраки! Обвал меня погреби, если это не призраки, а над ними не летает Белая волчица! Они не дадут тебе разбиться, они вечно будет терзать тебя клыками!..
Но Тарс взглянул на горбатого с такой ненавистью, что тот сразу оборвался — юноша прошипел:
— Заткнись. Если ты трус — ступай назад. Но не ори.
И вот он повернулся и быстро ступил на мостик, и так же быстро, ни на мгновенье не останавливаясь — пошел дальше.
Горбатый махнул было рукою, сделал несколько шагов назад, но вот обернулся, и, увидев, что Тарс прошел уже половину расстояния, грязно выругался, постоял еще несколько мгновений, борясь со страхом — он, ведь, чувствовал, что дело очень важное, что изменит оно всю его жизнь. И вот, наконец, представив сундук с золотыми, он последовал за Тарсом; по мостику он не пошел, а пополз на четвереньках, из всех сил цепляясь за обледенелые края, стараясь смотреть только на мост…
Между тем, Тарс уже достиг противоположного края, и склонился над окровавленным снегом; пробормотал:
— Раздери меня, если здесь не вывалился кто-то израненный, а потом не подошла какая-та девица и не оттащила его в пещеру. Ну, да ладно — сейчас все узнаем. Да, да — этот израненный выложит мне все — клянусь матерью, он у меня…
Но он даже договорить не смог от ярости: он вскочил на ноги, и, сжав кулаки, бросился в пещеру…
* * *
А вот запись из дневника Фалко, пожелтевшие, готовые рассыпаться листы которого лежат предо мною:
«5 февраля.
Странный день: на небе то лазурь, то прекрасные, так похожие на белых голубок облака. А теперь вот эта метелища, из-за которой в пяти шагах уже ничего не видно. Ветер свистит и воет; ночь темна; а Троун, словно иступленный, гонит свою армию на север, не дает людям никакого отдыха…
Все как-то странно перемешалось, перекрутилось. Так порою кажется, что никто из нас и не живет настоящей жизнью, что все мы пешки; и никак не можем из этой игры вырваться, даже и правил этой игры не знает. Пешка я, пешка Троун, пешки войска, пешки еще многие и многие неведомые мне. Я еще могу это чувствовать, могу размышлять, и, все равно, так глубоко погряз во всем этом, что не представляю, как мог бы вырваться сам; тем более — как бы мог помочь многим и многим, в этой помощи нуждающимся.
Как же больно чувствовать себя рабом! Дух, может парить, но, все равно, — действия предопределены кем-то…
А сегодня опять снились Холмищи, моя береза; снились часы спокойствия, облака — такие теплые, такие ласковые — словно только что испеченные караваи, словно девичьи поцелуи, которых мне так и не удалось отведать… Да…
И песня — песня тихая разлита в этом воздухе, и кажется, стоит к ней только протянуть руки, и поднимет она тебя и к этим облакам, и еще выше…
— Прощай, — я говорил холмам,
И целовал березы ствол.
Зеленым родины долам,
Дарил последний я поклон.
И в дальних странах, средь ветров,
Тебе остался верен;
Я не принимал чужих богов,
Но я отнюдь не беден.
И ты по мне сейчас не плачь:
„Родная, вновь с тобою буду,
Как только времени палач,
Отдаст мне смети суду“».
Часть 3. Метель
Насколько хватало взгляда, все тянулись и тянулись, сливаясь в конце концов с темно-серым холодным маревом гряды гор, названных когда-то, в более счастливые, более светлым времена Синими. Горы эти, стеною возвышались на западных окраинах Среднеземья, а об подножья их билось, рокоча темными ледяными валами, Великое море. Эти древние скалы видевшие когда-то необъятное раздолье полей, лесов, холмов, и всего иного, чем славиться благодатная природа, теперь все изрезаны были леденящими ветрами, все растрескались, а многочисленные ломанные утесы, терзаемые волнами и ветром, в нескольких десятках метрах от берега, напоминали обломки какого-то исполинского, раздробленного теперь хребта. В одном месте скалы эти образовывали некое подобие полукруга, так что в бурную погоду только очень отважный, или вовсе безрассудный капитан отважился бы вести судно среди этих изломанных зубьев, тот же капитан, который не знал тайных подводных рифов не подошел бы к берегу и в полное безветрие…
А в тот зимний день штормило — ветер был северо-западный, ледяной; из низко проплывающих, тяжеленных темных туч сыпал снег, и у самого берега дробились ледяные обломки — ведь, море было бы и радо хоть немного успокоиться, хоть ненадолго вздремнуть под ледовым панцирем; однако, так как все у берега было усеяно малыми и большими каменными зубьями, то от постоянного движенья лед, только успев образоваться тут же переламывался, и иногда, в те мгновенья, когда поднималась особенно высокая волна — с пронзительным звоном, словно тонны битого стекла обрушивался на берег, там въедался в разодранные камни, а следующая волна уже соскабливала его — и это продолжалось уже несколько дней. В этом ледяном и унылом темно-сером воздухе, огороженная полукругом каменных зубьев вжалась в каменную стену одна из Нуменорских крепостей. Горные громады возвышались над нею почти отвесными стенами почти на полверсты, а дальше то — карабкались еще выше, и уж в темно-сером снежном мареве не разобрать было — на какую именно высоту. Вообще же, крепость стояла в весьма удобном месте — здесь берег, словно бы от давнего удара исполинского ножа, вминался образуя подобие залива, и на северной то стене и пристроилась эта, цветом почти сливающаяся со скалами крепость…
Несколько одиноких, тощих чаек, с изодранным опереньем, борясь с ветром летели куда-то — судя по тому, какие они были тощие, какие изодранные: позади уже осталась дальняя дорога. Вот порыв ветра с яростью ударил в них — они отчаянно боролись, одного порыв, взметая валы метров по пять каждый, все не унимался, а проплывающие беспрерывной стеной стремительные тучи подобны были некой грозной армии, которая обрушится на этот мир и сметет и горы, и само море унесет с собою. Наконец, чайки не выдержали этого напора, и вот, словно омертвелые осенние листья понеслись к берегу — прямо к той крепости, они почти врезались в камни неподалеку от ворот, которые, так же, как и стены были гладки, без единой трещины, чем отличались от окружающего, раздробленного пейзажа. Чайки, содрогаясь, устремились друг к другу, обнялись крыльями, и остались так, пытаясь согреться друг от друга.