Госпожа Давиль, в большой садовой соломенной шляпе на голове, стояла возле садовника, следя за унаваживанием, и сама разминала в пальцах комки земли, готовя клумбы для специального сорта гиацинтов, который ей удалось получить этой весной. Когда ей доложили, что госпожа фон Миттерер собирается к ней с визитом, она приняла это известие, как принимают сообщение о помехе или непогоде, и пошла переодеться.
В светлом и теплом уголке, где окна были занавешены, а стены обтянуты белым полотном, дамы сели, чтобы обменяться бесчисленным количеством слов и прекрасных чувств. Анна-Мария говорила за обеих; госпожа Давиль была прямо-таки подавлена ее разговорчивостью и сентиментальностью. Говорили только о бракосочетании Наполеона. Ничто не осталось скрытым от госпожи фон Миттерер. Она знала число и ранги присутствующих в церкви на венчании, знала, что императорский шлейф Марии-Луизы, который несли пять настоящих королев, был из тяжелого бархата длиною в девять футов, а на нем были вышиты золотые пчелы, точно такие, как на гербе рода Барберини, давшем, как известно, множество пап и государственных деятелей, которые в свою очередь, как известно…
Монолог госпожи фон Миттерер терялся где-то в далеком прошлом и сопровождался непонятными восклицаниями.
— Ах, мы должны быть счастливы, что живем в эти знаменательные времена, хотя, быть может, сами и не сознаем этого и не умеем оцепить их подлинное значение, — говорила Анна-Мария, обнимая госпожу Давиль; не имея возможности ни уклониться, ни защититься, госпожа Давиль переносила все, хотя ей для счастья не нужны ни императорские свадьбы, ни исторические сведения, лишь бы дети были здоровы да в доме все было в порядке.
Затем следовал рассказ о великом императоре, который отправился в путь, как обыкновенный путник, в простом мундире, чтобы неожиданно вскочить в экипаж своей августейшей невесты, не будучи в состоянии дождаться минуты свидания, установленной протоколом.
— Разве это не удивительно? Разве не удивительно? — восклицала Анна-Мария.
— Конечно, конечно, — отвечала госпожа Давиль, хотя, по правде говоря, не видела тут ничего особенно величественного и по своему характеру предпочла бы, чтоб жених ждал невесту на предназначенном месте, не нарушая порядка.
— Ах, это величественно, просто величественно, — ворковала Анна-Мария, сбросив легкую кашемировую шаль.
Ей стало жарко от бурных восторгов, хотя на ней было тонкое бледно-розовое платье belle assemblee, слишком легкое для этого сезона.
Из простой учтивости и чтобы не остаться в долгу перед гостьей, госпоже Давиль тоже захотелось поведать о чем-нибудь красивом и приятном. Но поступки и склонности государей и великих личностей были для нее вещи чуждые и непонятные, да она и не имела о них настоящего представления, а потому не могла бы сказать ни единого слова, даже если бы решила лгать и притворяться. Чтобы поддержать разговор, она начала рассказывать Анне-Марии о новом сорте необыкновенно пышных гиацинтов, с оживлением объясняя, как будут выглядеть четыре клумбы разноцветных гиацинтов, которые займут всю середину большого сада. Она показала ящики, в которых лежали рассортированные по цветам коричневые неказистые и шероховатые луковицы этих будущих цветов.
В отдельном ящике хранились клубни благороднейшего сорта белых гиацинтов, доставленных курьером из Парижа, которыми госпожа Давиль особенно гордилась. Грядка этих гиацинтов опояшет все четыре клумбы и как бы свяжет их наподобие белой ленты. Такого благородного по запаху, окраске и величине сорта еще ни у кого здесь нет. Она сообщила, с какими трудностями она их получила, добавив, что в конце концов все обошлось не так уж дорого.
— Ах, ах! — восклицала Анна-Мария, все еще находясь в свадебном настроении. — Ах, это великолепно! Императорские гиацинты в такой дикой стране! Ах, дорогая, окрестим этот сорт «свадебная радость», или «августейшие молодожены», или…
Возбужденная собственными словами, Анна-Мария предлагала все новые названия, а госпожа Давиль, чтобы не затягивать разговор, заранее со всем соглашалась, словно имела дело с ребенком, которому бессмысленно перечить.
На этом разговор сам собой оборвался, так как в беседе слова одного должны побуждать к ответу другого, а тут каждая говорила о своем. Да иначе и быть не могло. Анна-Мария восторгалась чем-то далеким, чуждым и не имеющим к ней отношения, а госпожа Давиль делилась только тем, что близко ее касалось и было связано с ней и ее семьей.
В конце визита, как было заведено у госпожи Давиль, вошли мальчики, чтобы поздороваться с гостьей. Двухмесячная девочка, накормленная и спеленатая, спала в своей белой тюлевой колыбели.
Хрупкий и бледненький Пьер, которому шел восьмой год, в темно-синем бархатном костюмчике с белым кружевным воротничком был красив и кроток, словно министрант. Он вел за руку младшего брата Жан-Поля, крупного и здорового румяного бутуза с белокурыми локонами.
Анна-Мария не любила детей, а госпожа Давиль не могла себе представить, что кто-то в состоянии быть к ним равнодушным. Время, проведенное с детьми, Анна-Мария считала потерянным. В их присутствии на нее нападало ощущение какой-то бесконечной пустоты и скуки. Нежное детское развивающееся тельце отталкивало ее как что-то сырое и незрелое, вызывая в ней чувство физической неловкости и непонятной робости. Она (сама не зная почему) стыдилась этого чувства и скрывала его под слащавыми словами и бурными восклицаниями, которыми всегда осыпала детей. Но в душе, глубоко в душе, она испытывала к ним отвращение, побаивалась этих маленьких человечков, вопросительно и проницательно оглядывающих нас своими большими новыми глазами и осуждающих строго и холодно. (Или ей это только так казалось?) Она всегда опускала глаза под пристальным взглядом детей, чего никогда не случалось под взглядом взрослых, вероятно, потому, что взрослые так часто играют роль либо подкупленных судей, либо добровольных соучастников наших слабостей и пороков.
И теперь присутствие детей вместо радости вызвало у Анны-Марии то же ощущение скуки и неловкости, но тем горячее она расцеловала малышей, заимствуя необходимое для этого воодушевление из неисчерпаемого запаса восторгов по поводу императорского бракосочетания в Париже.
Простившись наконец, Анна-Мария проследовала между свежевскопанными клумбами торжественной поступью свадебного марша, госпожа Давиль и изумленные дети смотрели на нее с порога дома. У садовой калитки она обернулась и, помахав рукой, крикнула, что теперь надо чаще видеться и чаще беседовать об удивительных, удивительных и великих делах, которые свершаются на наших глазах.
Полковник фон Миттерер считал, что безмерный восторг его жены не соответствует полученным инструкциям, но тем не менее и он, и все домашние были счастливы, что Анна-Мария нашла отдаленный и безобидный, зато постоянный предмет для своих восторгов. На целый год Травник и ничтожная, занудливая жизнь в консульском доме перестали для нее существовать. Она прекратила расспросы о том, когда мужа переведут отсюда в другое место, и жила исключительно в атмосфере августейшего семейного счастья, всеобщего умиротворения и мистического единения всех противоположностей на свете. Все это проявлялось в ее разговорах, поведении, музицировании. Она знала фамилии всех придворных дам новой французской императрицы, стоимость, вид и качество всех свадебных подарков, образ жизни и распорядок дня Марии-Луизы. С большим сочувствием следила за судьбой бывшей императрицы Жозефины. Таким образом, и склонность ее к слезам нашла далекий и достойный объект, что избавило полковника от многих неприятных минут.
В этом году и во французском консульстве жизнь проходила без перемен и волнений. В конце лета Давиль послал своего старшего сына во Францию для поступления в лицей. И сын Давны, по рекомендации Давиля, был принят на государственный кошт и отправлен в Париж.
Давна был вне себя от счастья и гордости. Мрачный и черный, словно головешка, он не умел, как другие, открыто и громко выражать свою радость. И поэтому, благодаря Давиля, только заверял его, дрожа всем телом, что в любую минуту готов отдать свою жизнь за консульство. Так велика была его любовь к сыну и желание обеспечить ему более красивую, значительную и достойную жизнь, чем его собственная.