Так началась новая полоса жизни — жизни под оккупацией; народ, бессильный воспрепятствовать ей, в душе считал ее временной. Чего только не перевозилось через мост в эти первые годы оккупации! Окрашенные в желтый цвет военные повозки, громыхая, длинными вереницами катили по мосту, подвозя провиант, одежду, мебель, невиданные механизмы и оборудование.
Сначала видна была только армия. Словно вода из почвы, солдаты появлялись из-за каждого угла, из каждого куста. Торговые ряды кишели солдатами, но наводняли они и окраины. Город то и дело оглашал испуганный визг женщин, которые во дворе или за домом в сливняке неожиданно натыкались на солдат. В темно-синих мундирах, загоревшие за время двухмесячных маршей и боев, счастливые, что остались живы, жаждущие отдыха и наслаждений, они расползлись по городу и его окрестностям. На мосту их было полно в любое время суток. Мало кто из горожан выходил за ворота, так как там вечно толклась солдатня. Солдаты сидели, распевали песни на всевозможных языках, пересмеивались, покупали фрукты, наполняя ими синие кивера с кожаным козырьком и кокардой из желтой жести с вытесненными на ней инициалами короля: Ф И I.
Но с осени армия начала уходить. Постепенно и незаметно солдат становилось все меньше и меньше. В городе остались одни только отряды жандармерии. Они занимали квартиры, готовясь осесть здесь надолго. В то же время начинали прибывать чиновники, мелкие и крупные служащие с семьями и прислугой, а за ними ремесленники и разные специалисты, каких никогда раньше не было в наших краях. Это были чехи, поляки, хорваты, венгры и немцы.
На первых порах они, казалось, наплывали случайными волнами, занесенные попутным ветром, чтобы побыть у нас какой-то срок, разделяя так или иначе жизнь, которой здесь жили от века, и силами цивильной власти продлить еще на некоторое время оккупационный режим, установленный армией. Между тем с каждым месяцем число чужеземцев-новоселов возрастало. Но не столько многочисленность пришельцев поражала местных жителей, повергая их в недоумение и растерянность, сколько их непонятные и безграничные планы и неистощимое рвение и настойчивость в их осуществлении. Сами они не знали угомона и другим не давали покоя; казалось, они вознамерились невидимой, но все более ощутимой сетью законов, предписаний и установлений опутать самую жизнь вместе с людьми, животными и неодушевленными предметами; все переделать и изменить вокруг себя, начиная с внешнего облика города и кончая поведением и правами людей от колыбели до могилы. И все это спокойно, без лишних слов, нажима или принуждения, которые могли бы вызвать протест. Едва наткнувшись на сопротивление или непонимание, они тотчас уступали и, тайно посоветовавшись, избирали другие методы работы и другой подход, но все-таки осуществляли задуманное. Занимались они с виду все какими-то пустячными и просто бессмысленными делами. Обмеряли какую-нибудь луговину, метили деревья в лесу, обследовали отхожие места и сточные канавы, смотрели у лошадей и коров зубы, проверяли аршины и гири, расспрашивали людей про болезни, про количество и названия плодовых деревьев, про породы овец и домашней птицы. (Все это было похоже на игру: до того бестолковыми, несущественными и несерьезными представлялись людям их занятия!) А после работа, выполненная со всем тщанием и старательностью, как бы забрасывалась, словно проваливалась куда-то бесследно и навсегда. Но по истечении нескольких месяцев, а подчас и целого года она вдруг снова всплывала на поверхность, неожиданно обнаруживая свой истинный смысл, казавшийся некогда никчемным и давно уже всеми забытым: в Конак сзывались старосты тех или иных кварталов и получали новые распоряжения о вырубке леса, о борьбе с тифом, о порядке продажи фруктов и сладостей или о введении паспортов на крупный рогатый скот. И так, что ни день, какой-нибудь новый указ. И каждый новый указ в чем-то ограничивал человека, налагая на него новые обязательства, и в то же время расширял, разнообразил, обогащал жизнь города или села и всего его населения в целом.
Однако же в домах, и при этом не только в турецких, но и в сербских, ничего не менялось. Здесь жили, трудились и развлекались по-старому. Тесто месили в квашнях, кофе поджаривали на очаге, белье кипятили в ушатах и стирали в золе, разъедающей руки женщин; ткали и вышивали на станках и пяльцах. По-прежнему неукоснительно соблюдались старинные обычаи на славах, праздниках и свадьбах. О новых же, принесенных чужеземцами, шептались пока только по углам, как о чем-то невероятном и далеком. Словом, здесь жили и трудились, как повелось спокон века и как в громадном большинстве домов будут еще жить и пятнадцать и двадцать лет после оккупации.
Зато внешний облик города преображался на глазах. И тот же самый обыватель, в своем узком домашнем мирке твердо державшийся старых устоев и правил, не собираясь что-то в них менять, после более или менее продолжительного возмущения и воркотни легко смирялся с переменами. Тем более что новое, как всегда и всюду, было, в сущности, смесью старого и нового. Старые понятия и старые ценности, сталкиваясь с новыми, перемешивались между собой или существовали параллельно, словно выжидая, кто кого переживет.
Деньги считали на форинты и крейцеры, но и на гроши и пары, мерили аршинами, окками и драхмами, но также и метрами, килограммами и граммами, сроки выплаты налогов и сдачи поставок назначались по новому календарю, но еще чаще по старинке — от юрьева и дмитрова дня. По закону природы люди противились новому, но не особенно упорствовали, ибо большинству жизнь дороже и важнее формы, которая ей придается. И только считанные люди переживали истинную трагедию борьбы между старым и новым. Для них способ существования неразрывно и безусловно связан с самим существованием.
Таков Шемси-бег Бранкович из Црнчи, один из самых богатых и уважаемых бегов города. У него шестеро сыновей, четверо уже женатых. Их дома образовали целое небольшое поселение, окруженное сливняками и рощами. Шемси-бег был непререкаемым, немногословным и строгим главой этого большого клана. Высокий, согнутый годами, с огромным белым, шитым золотом тюрбаном, венчавшим его голову, он лишь по пятницам сходил в город класть поклоны на полуденной молитве в мечети. С первого дня оккупации Шемси-бег проходил через город, нигде не останавливаясь, ни с кем не разговаривая и не глядя вокруг. Ни единый предмет новомодной одежды, обуви или инструмента, ни единое слово нового обихода не переступали порог Шемси-бегова дома. Ни один из его сыновей не пускался ни в какое дело, так или иначе связанное с новой властью, внуки не ходили в школу. От этого семейство Шемси-бега терпело явные убытки; упрямство старика вызывало недовольство сыновей, однако никто из них ни словом, ни взглядом и думать не смел перечить его воле. Турки в торговых рядах, поддерживавшие отношения с пришлыми, приветствовали Шемси-бега, проходившего мимо них, с немым подобострастием, в котором были страх, и восхищение, и тайные укоры нечистой совести. Самые старые и почтенные турки, словно на поклонение святым местам, отправлялись в Црнчу навестить Шемси-бега и побеседовать с ним. Тут у Шемси-бега собирались самые упорные, те, кто был полон решимости ни под каким видом не идти на уступки действительности. Тут они подолгу сидели, почти в молчании, без слов понимая друг друга.
Шемси-бег, и зимой и летом застегнутый на все пуговицы и укутанный, сидит и курит на красном коврике; гости расположились вокруг. Разговор обычно идет о каком-нибудь очередном непонятном и омерзительном мероприятии австрийских властей или об отступничестве турок, которые все более открыто подлаживаются под новый режим. Гости ощущают неодолимую потребность излить свою досаду, горечь и недоумение перед этим суровым и достойным человеком. И все разговоры неизменно завершаются вопросами: куда все это ведет и чем закончится? Кто они, эти чужестранцы, не ведающие, казалось, ни устали, ни роздыха, ни меры, ни границ? Что им надо? Что у них на уме? Откуда в них эта ненасытность, словно одна потребность рождает другую? Зачем им все это? Что это за беспокойство, — прямо-таки какое-то проклятие! — которое их непрестанно точит и толкает на новые затеи и предприятия, и нет им ни конца, ни края?