Литмир - Электронная Библиотека

— То есть? — спросил Нондас.

— «Волосы у тебя, как у козы…»[132] и тому подобное — всего не упомнишь, и не пытайся!

— Это я должен был сказать: ей бы польстило.

— Хорошая мысля приходит опосля. Так чего же ты молчал?

— Я разозлился.

— Молодец! На женщин злиться нельзя.

— А потом?

— А потом тропарь кончился, и она принялась трястись и извиваться на диване. Я сделал вид, будто ничего не замечаю. Тогда она перестала извиваться и сказала, так вот, словно оправдываясь: «Ах, тело занемело». — «Ты права, — сказал я. — Вредно сидеть в закрытом помещении. Пошли лучше на Акрополь». А потаскухе только повод был нужен. «Естественно, — говорит она. — Если бы здесь была Саломея, тогда бы взаперти нам нравилось? А так мы шатаемся под открытым небом». Я попытался было исправить оплошность: «На Акрополь или на холм Филопаппа». Тут она и разошлась. Сказать по правде, я бедняжку не осуждаю. Что поделаешь? Это Лонгоманос довел ее до ручки. А тут еще ты. Итак, она разошлась. «Перестань притворяться, Калликлис, — сказала она. — Ты ничем не лучше Стратиса или того же придурковатого Нондаса. Все вы под ее дудку пляшете. А она из себя чародейку корчит — то появится, то исчезнет. Стратиса уже вконец извела: пропал бедняга. Будь начеку: настанет и твой черед! Отвратная баба! Запомни одно. Если перейти границы дозволенного, даже камни могут мстить. А места, по которым мы бродим при лунном свете, полны духов. И если духи эти беспомощны, есть люди, которые помогают им. Да, так и знай, есть такие». В голосе у нее было столько страсти, что, казалось, она уже готова засучить рукава и приняться за колдовство.[133] Я уже не знал, как от нее избавиться.

Калликлис внезапно умолк.

— И что же ты сделал? — спросил Нондас.

— Глупость, — вздохнул Калликлис. — А как иначе найти управу на подобных созданий?

Он неожиданно засмеялся, а затем вынул платок и вытер рот.

— Знаешь, почему я смеюсь? Смеюсь над твоей глупостью, потому что ты пытался вести богословский диспут с этой сумасшедшей. Ну и пусть. Чтобы не болтать лишнего, я пытался было переменить тему разговора. «Не расстраивайся, — говорю я ей. — Я вот только что подумал о вчерашнем вечере. Сидели мы в таверне. Рядом с нами был пьяный, который пел то „Травиату“, то „Риголетто“, а в промежутках то и дело пропускал стаканчик. Когда он уже слишком перебрал, хозяин таверны подошел к нему и стал уговаривать по-доброму: „Ну, довольно, Сосунок. Довольно. Спать пора“. А тот все на свой лад поет: „Спать по-о-о-о-ра… Спать по-о-о-о-ра…“. Наконец поднялся он пьяный вдрызг, посмотрел в потолок и заорал от всей души: „Подними юбку и покажи мне туза червей… Эх!“ И…»

— И что же? — переспросил Нондас.

— Туз червей! — быстро проговорил Калликлис.

На лице у Нондаса появилось недоумение, а затем брезгливость.

— Какая мерзость! — сказал он.

Нондас позвал официанта, расплатился и поспешно ушел.

Калликлис снисходительно позволил ему уйти, а затем не спеша отправился бродить по улицам.

— Двое! Трое! Четырое! Ха-ха-ха! — изрек Лонгоманос.

Пальцем, который опоясывало широкое кольцо, он указал на самого себя, на Сфингу и на Лалу.

— Добро пожаловать! Добро пожаловать!

Он сидел на деревянном сиденье, напоминавшем то ли кресло, то ли церковную скамью. В глубине комнаты, скрестив ноги, сидел Кнут.

Сфинга держала пастуший посох, Лала — сумку, украшенную вышитым народным орнаментом, Стратис — книгу. Самым замечательным в тот вечер было то обстоятельство, что их сопровождал Николас.

— Четырое? — переспросила Лала.

— Ха-ха-ха! — снова засмеялся Лонгоманос. — Да, ты и есть четырое — дитя!

В нем чувствовались страсть и вдохновение.

— Дитя Пасифая! Как и дитя Геракл! Многожеланное дитя!.. Прекрасно!.. Прекрасно!..

Сфинга улыбалась. Лонгоманос обратил к ней свой лик:

— Верная моя, сегодня я думаю наречь тебя Европой!

Улыбка на лице у Сфинги застыла.

— Жаль! — сказал Стратис. — Я бы предпочел Кирку.

— Однако Европе надлежит держать этот старческий посох.

Посох упал на пол. Николас поднял его.

— Да уйдет она побыстрее в свою яму! — сделав размашистый жест рукой, сказал Лонгоманос. — Вы видите ее! Она широко отверзнута!

Николас внимательно поглядел на пол и отодвинул свою скамью. Лонгоманос смерил его суровым взглядом.

— Извините, — сказал Николас, — но ямы мне не нравятся. Когда-то…

Продолжить он не смог: безразличный взгляд Лонгоманоса оставил его в полном замешательстве и устремился теперь на книгу Стратиса:

— Юноша! Я вижу, ты читаешь. Что ты читаешь?

— Это «Золотой осел», — ответил Стратис.

— Какой осел? — спросил Лонгоманос, внезапно обращаясь снова к Николасу.

— Золотой, — сказал Николас, словно ученик, которого желает подловить учитель. — Золотой, из Гипаты.[134]

— Это Апулей, — добавил Стратис. — Я развлекаюсь им, когда в автобусах или трамваях бывает толчея.

— A! De asino aureo, — сказал Лонгоманос. — Кошмарные призраки, пьющие кровь…

Он посмотрел на Сфингу, словно стараясь что-то вспомнить:

— …Кажется, в августе… Конечно же, в августе!..

Глаза Сфинги испуганно умоляли.

— … Ужасно! Ужасно!.. При полной августовской луне!.. Уже скоро… Уже половина!.. Audax Hecate!..[135]

На мгновение Лонгоманос уставился в упор на тело Лалы, словно высматривая, откуда бы начать обнажение. Лик его был полон священного трепета и бесстыдства. Он прорычал:

— Tibi nudato pectore![136]

Латинские слова забивали ему рот, словно огромные куски пищи.

Сфинга побледнела, как воск. Лале было неприятно: она попыталась избавиться от пристального внимания к себе и помочь Сфинге.

— Тогда был другой календарь. Возможно, это был не наш август, — робко пробормотала она.

— Я не обратил внимания на месяц, — сказал Стратис. — Впрочем, не нахожу это столь ужасным. Иногда книга производит на меня впечатление джаза.

— Джаз! — сказал Лонгоманос так, словно разгрыз лесной орех. — Это еще что такое?

— Музыка американских негров или, пожалуй, их способ извлекать музыку из всего, что попадется под руку, — из чего угодно.

— И это дает пищу твоей душе? — презрительно спросил Лонгоманос.

— Я бы не говорил об этом столь выспренно, но это развлекает меня, как и Луций,[137] который извлекает колдовство из чего угодно.

— Бессмысленная роскошь!

— Возможно, роскошь бедности: каждый живет как может? — сказал Стратис.

Николас сжался на своем сиденье как только мог, словно стараясь занимать как можно меньше места. Им и заинтересовался теперь Лонгоманос.

— А Вас?! Вас что развлекает? — повелительным тоном спросил он.

Словно человек, которого заставляют выступать перед бесчисленной аудиторией, почти в состоянии каталепсии, Николас ответил:

— Извозчик, склоняющийся, словно органист, чтобы услышать стук конских подков, ударяющих об асфальт. Спекулянт, беседующий у двери биржи, подавая тебе знак взглядом или жестом, чтобы ты подтвердил его правоту. Дама, чувствующая в левой груди более тяжести, чем в правой и потому считающая, что она больна астмой. Запах ваксы на Омонии и крем горького миндаля «Афинская красота», который…

Кнут оставил карандаш и блокнот и простер руки к Лонгоманосу, который в полном изумлении выпучил глаза.

— Погоди! Погоди! — воскликнул тот. — Мы захлебнемся в этом водостоке!

— Простите, — робко ответил Николас. — Вы спросили меня…

— Стало быть, вот как Вы проводите время. Как я вижу, душа Ваша лишена великого грядущего.

вернуться

132

Ср. «Песнь песней», IV, 1 и VI, 5.

вернуться

133

Реминисценции Данте:

Вот грешницы, которые забыли
Иглу, челнок и прялку, ворожа;
Варили травы, куколок лепили.
(«Ад», XX, 121–123)
вернуться

134

Гипата — город в Фессалии, где начинается действие «Метаморфоз» («Золотого осла») Апулея. Еще в 1927 году Й. Сеферис думал перевести «Золотого осла» на греческий и перевел начало второй книги. К этой мысли Й. Сеферис вернулся в 1960 году, когда он перевел несколько отрывков из первой книги.

вернуться

135

«Дерзкая Геката!» (Сенека. «Медея», 841). Ср. стихотворение «На сцене», III, 10.

вернуться

136

«Тебе, грудь обнажив». (Сенека. «Медея», 805–806). Ср. Й. Сеферис, «Летнее солнцестояние», V, 4–5.

вернуться

137

Луций — главный герой романа Апулея «Метаморфозы» («Золотой осел»).

28
{"b":"245446","o":1}