Мы сидели в темнице, и, хотя я понимала, что мы никогда отсюда не выйдем, мне это было безразлично. Стоны Додо меня не трогали. Почему бы ей не встать и не выглянуть наружу, думала я. Цепи-то — из папье-маше, а кровь и содранная кожа нарисованы. Она снова разыгрывает спектакль — хочет меня напугать, она это любит, обожает заставлять меня мучиться муками совести. Еще в школе натренировалась. Однажды засунула мне в карман пальто дохлую мышь, я завизжала как резаная, и все засмеялись. Кроме Лотара.
И тут я заметила у горизонта маленькое темное облачко, оно быстро приближалось и росло, и я поняла, что это птицы, скворцы или дрозды, целая туча, и они галдели и летели прямо на меня, как у Хичкока, но, что удивительно, я не испугалась. Потом — без задержки — они пролетели через бронированное окно, и не задели стекла, и не поранились сами. Покружили надо мной — с ветром и громким хлопаньем крыльев. На некоторое время от бесчисленного множества птичьих тел потемнело, но вот они пронеслись через комнату и исчезли за противоположной каменной стеной. От изумления и счастья я остолбенела. Я чувствовала себя такой же свободной, как эти птицы. Мне захотелось поделиться этим упоительным чувством свободы с Додо. Но тут я увидела, как она, несмотря на свои цепи, пробирается к Клер и целует ее в губы. Как Принц Спящую красавицу. А Клер сомкнула руки на шее Додо и неожиданно ответила на ее поцелуй так, как сама я никогда бы не решилась.
Клер
Как это вышло — буквально только что я была так уверена в себе? Почти счастлива. Как это у меня получилось? И как опять достичь того же состояния? Дело не только в бессоннице, это у меня уже много лет. Дело в Додо, конечно. В том, как она с вымученно беззаботным видом сидит рядом и набивает утробу углеводами, жирами и кофеином. Почему она так и не задала свой вопрос? Что хотела у меня узнать?
Мне надо к себе в номер. Всего одну таблетку. Надо придумать благовидный предлог, нельзя же вот ее здесь бросить. Но мне срочно надо идти, срочно, пока не заявилась Нора. Поздно, она уже здесь. Еще на пару минут придется задержаться. Завязать беседу, казаться озабоченной и деловой. Как я это умею.
Додо
Без одной минуты десять она появляется в зале для завтраков, сверкающая чистотой и розовая, как будто целый час играла в теннис, а потом приняла контрастный душ. Сама жизнь. Смеется — не завела будильник, извиняется перед нами, посылает официанта за чистой чашкой. Мимоходом приветствует просиявших монашек, обещает пересказать нам свой сон — все одновременно.
Если уж я проспала, мне требуется добрых три часа, чтобы привести себя в норму. У Норы все по-другому, с легкостью подниматься над жизненными неурядицами — вот ее метод, и он действует блестяще. Маленький пример: если ее раздражает вонючая пепельница рядом с тарелкой, она не станет брюзжать, а просто уберет ее с глаз подальше на подоконник. Все — пепельницы нет. Для нее. Точно так же между делом снимает с моего кашемирового жакета пушинку, которая мешает не мне, а ей. И попутно что-то несет о птицах, которые якобы пролетали сквозь ее тело.
Наверное, она каждое утро чистит Ахима щеткой с головы до пят, желает ему удачного рабочего дня и с любовью спрашивает, что приготовить на ужин… Просто представить себе невозможно, чтобы она когда-нибудь проваливалась в такие черные дыры, как я. Чтобы не знала, что делать, а неприятности сыпались на нее как из худого мешка. Нет, у нее всегда все ладится. Она даже как будто не замечает, что мы сидим, и ждем, и не позволяем себе закурить, пока она за обе щеки уплетает яичницу. Смеется, тараторит и втирает нам, что каждое утро за завтраком пересказывает Ахиму свои сны.
— А он тебе? — невинным тоном спрашиваю я.
— Представь себе, — салфеткой она смахивает с уголка рта крошки яичницы, — ему никогда ничего не снится.
— Так не бывает, — возражаю я. — Всем людям снятся сны.
— А он говорит, что ему никогда не снятся, — настаивает Нора. — Папашке, кстати, тоже. Так бывает. У мужчин, мне кажется.
Мне лучше знать, но спорить с ней я не рискую. С другой стороны, может, Ахиму и правда ничего не снится и он мне врал. Я вообще готова приписать ему слишком многое.
— Ну, хорошо, — говорю я, — тебе снились птицы. — Что бы это значило?
Она хмыкает, но между бровей вдруг появляется крохотная морщинка.
— Иногда меня охватывает чувство свободы. Представляете? Не могу описать, но это так… Ну, как будто я совсем ничего не вешу. Я была… — Она замолкла, подбирая слова.
— Так что с тобой было?
Она снова смеется. У нее две несимметрично расположенные ямочки, которые раздражали меня с первого дня нашего знакомства, потому что все остальное у нее упорядоченно. Ямочка возле одного уголка рта — того, что она обтирала салфеткой, — чуть выше, чем вторая. А еще я заметила на ее лице грим. Никаких излишеств, но меня не проведешь. До сих пор она в этом не нуждалась, во всяком случае, по утрам.
— … счастлива, — закончила она.
— Во сне, — подкалываю я. — Или наяву?
— Разумеется! — выпалила она как из пистолета.
Слишком быстро выпалила, мелькнуло у меня. Или это предчувствие? Неужели до нее что-то дошло? Мне сделалось дурно. Я все спланировала совсем не так. Довольно с меня ее милостей, в последний раз терплю. Она явно что-то затевает, но ей больше не удастся разыгрывать передо мной героиню. Может, мне ее испытать? С другой стороны, а хочу ли я знать, что ей известно?
— Если желаете затеять диспут о счастье и несчастье — в добрый час, — бросает Клер и поднимается. — Встречаемся в вестибюле через четверть часа. — И, уходя, оставляет мне свою пачку сигарет. Там как раз осталась последняя.
Нора смотрит ей вслед. Все смотрят ей вслед. «Красивая юбка», — говорит Нора с набитым ртом, но тут же замирает и даже жевать перестает. Официант уже в дверях, распахивает перед Клер дверь, сгибается в поклоне. Лица ее мы не видим, но я точно знаю, какое у него сейчас выражение: любую услугу она всегда принимает с мраморной улыбкой. Ей не требуется улыбаться по-настоящему. В отличие от нас с Норой Ледяная принцесса относится к тем женщинам, перед которыми распахиваются все двери. Во всем мире. Подобная любезность со стороны таксистов, полицейских, кондукторов, продавцов, банковских служащих или официантов не настолько забавна, как может показаться, в том числе с точки зрения Норы. Держу пари, сейчас она скажет: «Мда-а».
— М-да-а, — говорит Нора, подвигает к себе корзинку с булками и берет сразу две.
«Мда…» — это Пиннеберг. «Мда…» — это фирменная тидьеновская примочка, позволяющая выразить сложный комплекс чувств одним звуком и легким щелчком пальцами. Ахим, ставший истинным Тидьеном, теперь, случись ему наткнуться на несокрушимое препятствие, говорит только: «Мда…» При мне, по крайней мере. И Норин Папашка тоже. Гарантирую, что он кормил Ма своим чертовым «мда», когда она просила у него помощи при разводе, а денег, чтобы заплатить гонорар адвокату, сразу наскрести не смогла. Она рассказала мне это в 89-м, в Кельне, когда я вернулась из Барселоны, из своей первой поездки с Норой и Клер, она нянчила Фиону и пожила со мной еще пару дней, а потом отправилась в Берлин, к Хартмуту и Мишель, очень уж ей хотелось взглянуть на дыры в Стене.
Все-таки с ней мне было невероятно хорошо. В тот раз мы никуда не спешили и хоть пообщались по-человечески. Когда Булочка засыпала, а я наконец слезала с телефона (я пыталась устроиться на работу), она садилась, укладывала ноги повыше и начинала рассказывать. Как однажды вернулась от молодого Бургдорфа, парикмахера с Банхофштрассе с лошадиным прикусом, и прямо перед охотничьим домиком, где мы тогда жили, увидела «фольксваген» с открытым багажником, а на сиденье рядом с водителем — Мариту Бетхер, которая уже пару недель обучалась у моего отца игре на органе. Совершенно невзрачная, вспоминала Ма, настоящая Церковная мышь. Ма тогда ничего такого не подумала, но Церковная мышь сидела в нашем «фольксвагене». Ма остановилась и спросила, как успехи в учебе, как и полагалось законной жене пиннебергского органиста при встрече с ученицей мужа. Церковная мышь отвечала вполне пристойно, продолжала Ма, сказала, что счастлива попасть к такому внимательному педагогу. А потом из дома вышел отец, он нес два чемодана, которые положил в «фольксваген», и сказал Ма: «Я не могу по-другому, Альмут». И больше ничего. Сел рядом с Церковной мышью, завел машину и пропал навсегда. Ни разу не побеспокоился о детях, ни разу не прислал ни пфеннига. Слинял с концами. Десять лет мать не могла переступить через свою гордость, чтобы начать его искать. Только в 71-м напала на его след и подала заявление на развод в напрасной надежде выколотить из него хоть немного бабла.