Но в тот момент мог ли скромный студент, слушая бархатный голос Демона-Хохлова, любуясь пластичностью его движений, предполагать, что когда-нибудь станет партнером этого артиста? Мог ли он думать, наслаждаясь лирической арией Синодала «Обернувшись соколом», что через несколько лет сам заворожит этой арией зрительный зал Большого театра? Если бы в тот вечер кто-нибудь сказал об этом застенчивому юристу-первокурснику, он искренно, от всей души рассмеялся…
С жадностью вбирает в себя Собинов оперную культуру. Он не пропускает случая послушать и мастеров итальянской школы, особенно такого прославленного певца, как Анджело Мазини. Божественный, несравненный — вот эпитеты, которые обычно присоединяли современники к имени этого великого художника и поэта звуков.
В тот год итальянская труппа выступала в театре Корша. Мазини пел свой лучший репертуар. Студенты простаивали ночи на морозе, чтобы заполучить билет. Цены были неимоверно высоки. Но с помощью товарищей-студентов Собинов ухитрился послушать Мазини в «Фаворитке», «Риголетто», «Сельской чести», «Фаусте» и «Лоэнгрине». Больше всего Мазини понравился ему в «Лоэнгрине». Исполнение этой партии итальянским певцом явилось для Собинова откровением.
Подобно большинству итальянских певцов того времени, Мазини не придавал большого значения сценической стороне роли. По словам оперной певицы Н. В. Салиной, «короля теноров хорошо было слушать с закрытыми глазами, и тогда тембр его чарующего голоса мог унести вас в заоблачные высоты… Какой это был бесподобный певец!. В его голосе было все: и сила, и нежность, и легкость, и богатство мягких, чарующих оттенков… Пел Мазини с каким-то особым, одному ему присущим мастерством».
За чудесный голос, поразительное, тончайшее уменье владеть им слушатели прощали Мазини все его недостатки — и недоработанность сценического образа, и шаблонную жестикуляцию, и во всех ролях одно и то же лицо (Мазини никогда не гримировался, считая, что раз публика пришла слушать его пение, то пусть и смотрит на него, каков он есть).
На склоне лет Мазини очень берег свое горло и потому еще более пренебрегал искусством сценической правды. Вот один из спектаклей тех лет.
На сцене коршевского театра шла опера «Риголетто». Переполненный зрительный зал. Увертюра проходит в напряженном молчании — публика ожидает выхода Герцога. Наконец на сцене появляется какая-то странная фигура в шубе и шапке. За ней следует человек в безукоризненном фраке и белом галстуке. Он снимает с вошедшего шубу, шапку, разматывает обвивающий шею бесконечный шарф — и перед глазами онемевшей от изумления публики предстает Мазини в костюме Герцога..
Мазини запел. После нескольких слабоватых нот чудесный голос его полился легко и свободно, достигая самых отдаленных уголков зала. Мазини кончил. Тот же человек во фраке одел его, замотал шею шарфом и усадил на сцене в кресло в ожидании следующего номера. Зрители неистовствовали, требуя «биса», но «божество» не шевелилось, и публика начала успокаиваться.
Наступила минутная тишина. И вдруг откуда-то сверху прозвучал негромкий, но необыкновенно певучий тенор: «Мазинии-и! Браво-о-о!»
В зрительном зале встрепенулись. Сам Мазини удивленно поднял голову и глянул туда, откуда раздавалось «браво-о!» Ухо прославленного певца что-то уловило…
Студент Катрановский (со слов которого рассказан этот эпизод) узнал голос своего однокурсника — юриста Собинова.
Юношу Собинова неодолимо влекло туда, где пели.
Выручало-Собинова только то, что в ансамбле, как ему казалось, его слабый голос почти не был слышен. Зимой 1891 года в Москву приехала труппа украинских актеров, ставившая драмы и оперетты. Во главе группы стояла замечательная украинская артистка Заньковецкая. Приятели Леонида — украинцы уговорили поступить в хор и Собинова. Так неожиданно будущий артист близко соприкоснулся с театром. Но это было больше, чем просто заработок на жизнь и знакомство с театром.
В труппе Заньковецкой Собинов впервые почувствовал себя артистом и' вдохнул запах кулис. Украинская труппа ставила пьесы украинских драматургов, а также национальные комические оперы: «Запорожец за Дунаем», «Наталка-Полтавка», «Сватанье на Гончаривци». Мелодичная, душевная, яркая украинская музыка, мягкий и благозвучный язык крепко полюбились Собинову. Впоследствии он даже изучил в совершенстве украинский язык и находил его одним из самых музыкальных.
Юный хорист рад был проводить в театре дни и ночи. Но наступила весна, а с ней пришли и экзамены. Собинов засел за учебники.
«Теперь в голове стройными, а может быть, и не совсем стройными рядами расположилось Римское право, как в былые времена латинская грамматика, — комически описывал он свою подготовку к экзаменам Марусе Большаковой. — Скорчившаяся над столом фигура с стриженной наголо головой сидит и пристально смотрит в разложенный перед ней манускрипт. По временам странная фигура бормочет что-то про себя… вдруг фигура вскакивает, выкидывает какое-ни-будь антраша перед зеркалом и начинает ходить по комнате, прищурив глаза и делая какие-то выкладки на пальцах. Это я подвожу итоги выученному. Прибавить сюда еще, что иногда манускрипт отодвигается в сторону и фигура во все горло завывает: «Поймешь ли ты души моей волненье!» — и вот полная картина, как я читаю лекции. Послезавтра экзамен: душа уходит в пятки, а там еще большее мученье…»
«Сейчас только с экзамена. Получил пять!» — пишет он в другом письме
В общем у Собинова сложилось впечатление, что «не так страшен черт, как его малюют», — и перед следующим экзаменом он уже не так волновался, тем более, что обстановка была деловая, без нарочитой торжественности.
Получив по всем дисциплинам высший балл — пять, Собинов перешел на второй курс.
III. ФИЛАРМОНИЧЕСКОЕ УЧИЛИЩЕ
Шло время, а вместе с ним росло неодолимое желание учиться пению. Ни участие в университетском хоре, ни успехи на студенческих вечеринках уже не удовлетворяли Собинова. Не раз, проходя мимо Московского филармонического училища, Собинов невольно замедлял шаги. «Меня так и подмывало зайти туда и попросить, чтобы поучили петь», — вспоминал он впоследствии. «Я до сих пор не могу объяснить себе вполне отчетливо, почему объектом моих стремлений было исключительно Филармоническое училище, — продолжает он. — Ведь дальше, в нескольких шагах по Большой Никитской, лежала Московская консерватория с ее тогда уже богатым прошлым, а о возможности учиться в ней я ни на секунду не задумывался».
Может быть потому, что консерватория к чему-то обязывала, так как готовила профессионалов. В Филармоническом же училище занимались «для души» многие студенты разных учебных заведений и просто служащая молодежь.
Московское филармоническое училище было основано в конце семидесятых годов Петром Адамовичем Шостаковским. Прекрасный пианист и дирижер, он некоторое время преподавал в Московской консерватории. Покинув ее из-за разногласий с Н. Г. Рубинштейном, Шостаковский основал собственную музыкальную школу, которая вскоре была преобразована в Филармоническое училище с музыкальным и драматическим отделениями (В Москве до этого не существовало специального учебного заведения для подготовки к сцене драматических актеров и лишь при московских императорских театрах были драматические отделения.)
К занятиям на драматическом отделении Шостаковский привлек крупнейших мастеров сцены: актеров Малого театра О. А. Правдина, А. И. Южина, драматурга и режиссера Вл. И. Немировича-Данченко и других. На музыкальном отделении теоретические классы вели композиторы П. А. Бларамберг, А. А. Ильинский, известный музыкальный критик С. Н Кругликов. Состав педагогов по специальностям был также очень силен. Сам Шостаковский вел классы фортепьяно и дирижерский.
Филармоническое училище очень скоро завоевало себе прочную репутацию и в восьмидесятых годах уже получило право консерватории, то есть окончившие училище «получали права музыкантов и певцов — профессионалов.