Миссис Дин положила руку на пачку жёлтых листков. Дрожащим, но уверенным жестом она протянула её вперёд.
— Вот, — сказала она, — по справедливости оно должно достаться вам.
Эмили взглянула на меня и слегка улыбнулась моему нескрываемому изумлению, потом поклонилась и взяла протянутую ей рукопись.
— Да, — сказала она. — Я возьму. Спасибо. Она свернула рукопись в трубку, положила в карман и застегнула на пуговицу.
Не глядя больше на Эмили, миссис Дин откинулась на подушку и закрыла глаза.
За чаем мы узнали, что свадьба действительно не за горами, и смогли поздравить участников. Счастливая пара уговаривала нас погостить подольше, потом, отчаявшись, предложила воспользоваться экипажем, но мы отклонили оба предложения, сказав, что погода замечательная и мы предпочтём прогуляться — отсюда до нашего дома, если идти через поля, не более трёх миль.
Мы долго оборачивались и улыбались новым друзьям, которые стояли на пороге и махали нам. Но когда наконец они скрылись из глаз, я не сдержалась и выплеснула наружу переполняющие меня чувства. Мои отношения с сестрой в последнее время безнадёжно испортились, повредить им уже ничто не могло, поэтому я позволила себе удовольствие высказать всё, что накипело в моей душе. Впрочем, как ни остры были мои уколы, они не могли уязвить сестру.
— Эмили, я отказываюсь простить или хотя бы понять твоё поведение! Как ты могла оставить письмо Хитклифа у себя? Ладно бы из вежливости притворилась, что берёшь его у миссис Дин, но потом! Это возмутительно! Ты должна была вернуть его миссис Эрншо или хотя бы предложить; я видела, она этого ждала!
— Вернуть? Разве оно когда-нибудь ей принадлежало? Какое ей дело до Хитклифова письма?
— Спроси лучше, какое дело тебе! Это семейный документ, и должен остаться в семье.
— Разве Эрншо приняли Хитклифа в свою семью? Что-то я о таком не слышала. По-моему, даже после его смерти дело обстоит совсем наоборот. К тому же письмо отдала мне женщина, владевшая им на протяжении последних шестидесяти лет; она единственная из живущих имеет право им распоряжаться.
Но я упрямо продолжала:
— А как ты вела себя с милой старушкой! Жестоко, иначе не назовёшь! Как могла ты отказать ей в желанном утешении, которое ничего бы тебе не стоило!
Эмили фыркнула.
— Эта «милая старушка» лгала.
— Что?!
— Кривила душой. Лгала. Ты знаешь, что это значит: говорила неправду.
— О чём же, скажи на милость? Она созналась в своей лжи; это больше не ложь.
— А, ты про спрятанное письмо. Я не об этом.
— О чём же, в таком случае?
— Я говорю о её изложении последующих событий.
— Но что же здесь неправда? Миссис Дин тайно спрятала письмо; всё остальное происходило прилюдно. Хитклиф любил и проиграл. Кэти умерла, родив дочь Кэтрин. Хитклиф расправился с врагами. Где тут место для лжи?
— Это не вся история.
— О чём ты?
— Есть другая история, которую нельзя рассказать.
Я остановилась и топнула ногой.
— Когда ты не оскорбляешь своих друзей, ты доводишь их до умопомешательства своими загадками!
— Ладно, мисс Гордячка Бронте, я скажу прямо. Кэти не умерла в ту ночь, когда родился ребёнок.
— Какая нелепость! Рождения и смерти регистрируются!
— Записи можно подделать. Не забывай, что Эдгар Линтон был магистратом!
С минуту я молчала и переваривала услышанное.
— Ладно, пусть она не умерла, пусть записи подделали, но тебе-то откуда это известно?
— Мне рассказал тот, кто узнал из первых рук.
— Кто? Эмили, скажи мне!
— А почему я должна говорить? Чтобы ты потом обзывала меня дурочкой?
— Ну и как хочешь.
Мы пошли дальше. От сдерживаемых слёз я почти не видела дороги и поэтому старалась не терять из виду цветастую юбку шедшей впереди Эмили.
Разумеется, я умирала от желания услышать объяснения, но успешно разыгрывала полнейшее равнодушие. Сестрица моя была в таком расположении, когда, попроси у неё соли, нарочно передаст перец. Поэтому я стала напевать себе под нос песенку; сделала весёлое лицо и даже стала следить за своей походкой, чтобы ненароком не выдать своего волнения. Эмили вышагивала впереди, прямая как палка, легко перешагивая лужи, которые мне приходилось перепрыгивать.
На какое-то время внимание моё привлекла едущая навстречу нам тяжёлая воловья повозка.
Она была так велика, а дорожка так узка, что нам пришлось отступить на обочину.
Пока повозка приближалась, мне пришла в голову странная фантазия, будто мы внезапно перенеслись в прошлое. Повозка была такой медленной и неуклюжей, а люди в ней — мужчина и женщина — такими бесформенными в своих вневременных нарядах, что казались воплощением всего крестьянского: согбенные трудами спины, невыразительные глаза обращены в себя, в свой внутренний мир, затерянный в глубинах народной памяти.
Когда повозка проезжала мимо нас, я поздоровалась, но крестьяне не ответили, хотя нас разделяло не больше шести футов. Они даже не подняли на меня глаз. Такое бывает во сне.
Они проехали; я огляделась. Мне пришлось встряхнуть головой, чтобы прогнать наваждение. Приветливое утреннее солнце спряталось за тучи, небо потемнело. Изменилась и сама местность: холмы стали круче, растительность скуднее, просёлок выглядел заброшенным.
— Мы идём не к Хоуорту! — воскликнула я.
— Не к Хоуорту.
— Куда ты меня завела? Куда мы идём?
Вместо ответа Эмили указала на вершину холма напротив. Сощурившись, я сквозь очки разглядела далёкую островерхую крышу и печные трубы на фоне серого неба.
— Это Грозовой Перевал! — воскликнула я через секунду. — Ты ведёшь меня к Грозовому Перевалу!
Эмили кивнула.
— Зачем, Эмили? Ты никогда прежде не брала меня с собой.
— Ты всегда отворачивалась от правды. Теперь вот и узнаем: это неизлечимо, или тебя можно исправить.
Это было приглашение помириться, и я им воспользовалась.
— Ты права. Я отворачивалась от правды, но больше не собираюсь этого делать. Я посмотрю ей прямо в глаза, но ты должна мне всё рассказать.
Эмили внимательно посмотрела на меня.
— Ты говоришь от сердца?
— Да.
— Ладно, хорошо. Я не только отведу тебя к Грозовому Перевалу, я ещё и расскажу тебе то, что на самом деле произошло в ночь, когда родилась наша новая знакомая. Но прежде пообещай мне одну вещь.
— Что хочешь — только расскажи!
— Поклянись не спрашивать, откуда мне это известно.
— Клянусь. — В моём голосе звучала искренняя радость; я готова была обуздать свой язык ради частичного удовлетворения любопытства и мира в семье.
— Ну ладно.
Мы пошли вдоль сужающегося просёлка, перепрыгивая через ручейки талых вод, она рассказывала, а я слушала следующую повесть:
Вообрази, как это могло быть, как это было.
Вообрази: три свечи прилеплены воском к каминной полке. (Кто-то торопился.) Их дрожащее пламя освещает спальню (ту самую, где мы сегодня побывали), но изящно обставленную во вкусе прошлого столетия. Здесь недавно принимали роды, судя по всему — тяжёлые. Везде кровь — слишком много человеческой крови, — окровавленное тряпьё, тазы с окровавленной водой, окровавленные свивальники младенца, который орёт в колыбельке, поставленной в изножье кровати, на пропитанных кровью простынях лежит женщина.
Женщина. Кто-то надел на неё длинную кружевную сорочку, словно обряжал покойницу. Она и впрямь почти покойница — серая кожа натянулась на скулах, глаза закрыты… дыхания не слышно. Но пульс ещё слабо бьётся на горле и чуть сильнее на запястье, которое держит…
Муж. Он сидит на стуле подле умирающей. Одна его белокурая прядь в крови. При каждом вдохе из груди его вырывается рыдание.
Служанка. Обмякла на стуле в углу. Младенец, белокурый в отца, кричит. К нему никто не подходит. На каминной полке, кроме свечей, стоят часы. Они тикают в унисон.
Час по полуночи. Окно открыто, ночной ветер колышет занавеску.
А это что? Шелестение плюща за окном? Занавесь колышется сильнее. За подоконник цепляется рука. Рывок мощного, одетого в чёрное плеча, мелькание белоснежного кружева. На озарённом свечой подоконнике появляется блестящий чёрный сапог.