Сабет была голодна.
Чтобы не возомнить невесть что, я говорил себе: она рада нашей встрече только потому, что у нее не осталось ни гроша. Она так накинулась на пирожные, что едва была в состоянии оторвать глаза от тарелки, едва была в состоянии разговаривать… Отговорить ее от намерения ехать в Рим с помощью «автостопа» было невозможно; она даже выработала себе точный маршрут: Авиньон, Ним, Марсель; впрочем, Марсель не обязательно, зато обязательно Пиза, Флоренция, Сиена, Орвието, Ассизи, ну и так далее; она даже утром пыталась выехать, но неудачно, видимо стояла не на той улице.
— А ваша мама в курсе дела?
Она утверждала, что да.
— И ваша мама не волнуется?
Я сидел еще только потому, что ждал официантку, чтобы расплатиться; я приготовился тут же вскочить и бежать, даже папку положил себе на колени: именно теперь, когда Вильямс так странно со мной разговаривал, мне меньше всего хотелось опоздать на заседание.
— Конечно, волнуется, — ответила девушка, соскребая ложечкой крошки пирожного; ей явно хотелось облизать тарелку языком, но воспитание не позволило. Она рассмеялась: — Мама всегда волнуется…
Потом добавила:
— Мне пришлось ей обещать, что я не поеду с кем попало, но о чем тут говорить, я ведь не идиотка.
Тем временем я успел заплатить.
— Благодарю вас, — сказала Сабет.
Я не решался спросить: «Что вы делаете сегодня вечером?» Я все меньше понимал, что это, собственно говоря, за девушка. Беспечна, но в каком смысле? Быть может, она готова принять приглашение от любого мужчины? Это предположение вызвало у меня не возмущение, а ревность и настроило почему-то на сентиментальный лад.
— Мы еще увидимся? — спросил я и тут же поспешил добавить: — Если нет, то я хочу пожелать вам всего наилучшего…
Мне в самом деле надо было идти.
— Вы посидите здесь?
— Да, — сказала она, — мне спешить некуда.
Я уже встал.
— Если у вас действительно есть время, — сказал я, — я попросил бы вас об одной услуге…
Я машинально искал свою потерянную шляпу.
— Мне хотелось бы пойти вечером в оперу, — сказал я, — но у меня еще нет билетов…
Я сам был поражен своей находчивостью. Разумеется, я никогда еще не был в опере, но Сабет ни на секунду ни в чем не усомнилась — так хорошо она разбиралась в людях! — хотя я даже не знал, что давали в тот вечер, и взяла деньги, явно желая оказать мне услугу.
— Если вам тоже хочется пойти, — сказал я, — возьмите два билета. Мы встретимся в семь часов здесь.
— Два?
— Говорят, великолепный спектакль.
Я это слышал от жены Вильямса.
— Мистер Фабер, — сказала она, — я не могу принять от вас такого подарка…
На заседание я опоздал.
Профессора О. я действительно не узнал, когда он внезапно преградил мне дорогу: «Куда это вы так спешите, Фабер, куда?» Не то чтобы он был особенно бледен, просто он совершенно изменился; я только подумал: «Это лицо мне знакомо. И смех этот знаком. Но откуда?» От него, видно, не ускользнуло мое замешательство: «Разве вы меня не узнаете?» Его смех звучал теперь зловеще. «Да, да, — хохотал он, — как видите, выкарабкался!» Его лицо, — да какое там лицо, череп, обтянутый кожей, хотя под ней и сокращались мелкие мышцы, создавая странную мимику, — вызывало в памяти образ профессора О.; но все же передо мной было не лицо, а череп, его улыбка несоразмерна, она искажает лицо, несоразмерна по отношению к глазам, которые совсем запали. «Господин профессор! Как вы поживаете?» — спросил я, делая над собой усилие, чтобы не сказать: «Да, я знаю, мне говорили, что вы умерли». Никогда он не был со мной так сердечен, я всегда его ценил, но так сердечно, как на этот раз, когда я стоял, держась за дверцу такси, он со мной никогда не разговаривал. «Весна в Париже!» — рассмеялся он; и было совершенно непонятно, чего это он все время скалит зубы. Я знал О., он профессор политехнического института, а не клоун, но стоило ему сейчас открыть рот, и создавалось полное впечатление, что он смеется. «Да, да, — смеялся он, — теперь мне куда лучше!» Оказывается, он вовсе не смеялся, разве череп смеется? Это был просто такой оскал; я извинился, что в спешке его не сразу узнал. У него появился животик, чего прежде не было, животик круглый, словно мяч, который вылез из-под ребер, а в остальном он: худ как щепка, кожа его напоминала то ли пергамент, то ли глину, живыми были только глаза, но они глубоко запали. Я стал что-то рассказывать. Уши у него были оттопыренные. «Куда это вы так спешите?» — рассмеялся он и спросил, не выпью ли я с ним аперитив. Его сердечность, я это уже говорил, была тоже чрезмерна; в Цюрихе, когда я был еще студентом, я его очень ценил, но у меня действительно не было времени пойти выпить с ним аперитив. «Дорогой господин профессор! — прежде я никогда к нему так не обращался. — Дорогой господин профессор!» — сказал я, потому что он схватил меня, за руку и потому что я знаю то, что все знают; но сам он, похоже, этого не знает, он смеется: «Что ж, тогда как-нибудь в другой раз». И хотя я точно знал, что этот человек, собственно говоря, уже умер, я ответил: «С удовольствием» — и остановил такси.
Я сидел на заседании в конференц-зале, но отсутствовал..
Я всегда стремился походить на профессора О., хотя он не был лауреатом Нобелевской премии, не был одним из тех профессоров Цюрихского политехнического института, чьи имена; известны во всем мире. Но он был настоящим специалистом. Никогда не забуду, как мы, студенты, в белых халатах толпились вокруг него в чертежном зале и смеялись, слушая его откровения: «Против свадебного путешествия я не возражаю, господа, но этим надо ограничиться, — поучал он нас, — потом вполне достаточно довольствоваться литературой, все, что важно знать, вы найдете в разного рода изданиях, учите иностранные языки, господа, но в путешествиях, поверьте, есть что-то средневековое, уже сегодня средства связи таковы, что мир познается с доставкой на дом, не говоря уже о завтрашних и послезавтрашних технических достижениях; ездить с места на место — это просто атавизм. Вы смеетесь, господа, но дело обстоит именно так, путешествие — это атавизм; настанет день, когда средства передвижения вообще изживут себя, и только молодожены будут странствовать по свету в экипажах во время своего медового месяца, да, да, только одни молодожены!.. Вы смеетесь, господа, но вы это сами увидите».
И вот я встретил его в центре Парижа.
Быть может, поэтому он и смеялся все время. Быть может, неверно, что у него (как говорят) рак желудка, и он смеется потому, что вот уже два года все твердят, будто, по мнению врачей, он и двух месяцев не протянет, — он над ними смеется, он так уверен, что мы еще встретимся…
Заседание длилось ровно два часа.
— Вильямс, — сказал я. — I changed my mind[69].
— What’s the matter?[70]
— Well, I changed my mind.
В машине я сказал Вильямсу, который решил подвезти меня до гостиницы, что я все же подумаю, не сделать ли мне короткой передышки, не устроить ли себе, так сказать, каникулы по случаю весны — недели на две, не больше, маленькое путешествие: Авиньон, Пиза, Флоренция, Рим. На этот раз он уже не вел себя странно — наоборот, был невероятно мил, сверх всяких ожиданий: он тут же предложил мне воспользоваться его «ситроеном», поскольку он на следующий день улетал в Нью-Йорк.
— Walter, — сказал он, — have a nice time![71]
Я побрился и переоделся на случай, если будут билеты в оперу. Я пришел намного раньше условленного времени, хотя и проделал весь путь до Елпсейских полей пешком. Я сел в кафе рядом, на застекленной отапливаемой веранде; и, прежде чем мне успели принести перно, мимо прошла, не замечая меня, чужая девушка с рыжеватым конским хвостом, она пришла тоже куда раньше, чем условлено, я мог бы ее окликнуть…
Она села за столик в соседнем кафе — там, где мы должны встретиться.