— Конечно приеду. Как же! В свою комнату! Я к тебе и на свадьбу прикачу.
— Будешь, как мама, за столом сидеть! Самая главная!
И они опять рассмеялись, легко и счастливо. Он ушёл, а она всё ещё думала: прекрасный мальчик! И что за дурочка не поехала сюда к нему? Не умеют людей разглядывать. Нос видят: тот курносый, тот длинноносый. Модный костюм видят: этот — да, тот — нет. А Эрик — душа. Отчего так трудно сходятся люди? Каждый о себе думает, а надо бы друг о друге. Спроси её — она не знает, есть ли другие дороги к счастью.
В сумерках, а иногда и затемно, возвращаясь с моря, Эрик часто заходил к ней, и она кормила его свежей рыбой или свежим творогом со сметаной, иногда они так засиживались, рассказывая друг другу о себе, что он засыпал за столом. Тогда она с несмелой улыбкой качала его за плечо и провожала домой, чтобы уснуть спокойной. Ранним утром под её распахнутым окошком, бывало, слышалось:
— Ма-ма!
И когда она выглядывала, наскоро проведя рукой по голове и промаргивая заспанные, прозрачные, обесцвеченные временем, вымытые слезами глаза, он махал ей рукою, она — ему, а иногда звала:
— Эрик! — и давала с собой в море пирожки с яблоками, которыми всегда славилась среди родни и знакомых.
Как-то в воскресенье Эрик явился в белой рубахе, в галстуке, в начищенных полуботинках и даже с напомаженными, прилизанными волосами. В руках у него были белые гвоздики на длинных стеблях.
— Мама! Мы отдыхаем, — сказал он, отдавая ей цветы и галантно прищёлкнув каблуками. — Поедем с тобой в Тукумс!
— Ой, Эрик! Это далеко! Это что такое?
— Нет, совсем нет! На автобусе! Наш районный центр! Верно, она же выводила в обратном адресе — Тукумского района.
— Что мы там будем делать?
— Гулять. Отдыхать. Ресторан. Универмаг.
— Да мне ничего не надо покупать. Я всё привезла.
— Кино смотреть! Бери далёкие очки, мама. — Я и не знаю, что на себя надеть.
— Самое красивое платье.
Она покрутила головой, поставила цветы в воду и стала осматривать свои наряды на гвоздиках в стене, приподняв ситцевую занавеску. Эрик вышел во двор, ждал терпеливо. Она выбрала платье, причесалась, набросила на шею фиолетовую косынку. Ну, вот…
Универмаг был двухэтажный, почти сплошь из стекла, в котором плавало солнце, за прилавками — пёстрым-пёстро от всего на свете, выбор был богатый, но больше всего ей пришлась по душе кухонная посуда, она позавидовала здешним хозяйкам и начала присматривать посуду для дочек и жён своих сыновей, но спохватилась, что здесь-то её провожать до Риги да сажать в поезд некому, а руки всего две и обе заняты; и ушла, ничего не купив и вздыхая про себя о мясорубке.
Забыла о ней только в ресторане.
Официант почтительно подал ей раскрытое меню. Эрик сказал при этом:
— Пожалуйста, мама. Что тебе нравится?
Она посидела с минуту, держа украшенную рисунком какой-то старинной башни папку в ладонях. Ей приходилось слышать, что и сыновья с жёнами и дочери с мужьями редко, но всё же заглядывали в рестораны по какому-нибудь уж очень праздничному случаю. Мужчины сами хаживали чаще, в дни больших получек. Им даже в голову не приходило пригласить с собой бабушку и сидеть с ней вдвоём. Ей самой стало бы смешно, случись такое… Она долго не могла выбрать кушанья, да и не разбирала слов…
— Выбирай сам, Эрик, что хочешь. Я же не взяла близких очков.
— Я тебе прочитаю.
Официант принёс и поставил на стол высокую вазу с гладиолусами… После обеда Эрик снова пощёлкал по пачке, выбил сигарету.
— Покурим, чтобы на улице не пускать дым около тебя.
— Очень много ты куришь, Эрик.
— Знаю.
— Зачем?
Эрик пожал плечами.
— Зачем-зачем!
— Это вредно.
— Знаю.
— Вот и не кури. Здоровей будешь.
— Знаю.
Он улыбался и мял огромными пальцами тоненькую сигарету.
— Ну, кури!
В ресторане скромно звучала музыка. Не оркестр. То ли по радио, то ли заводили пластинки.
— Спасибо, Эрик, — сказала она, вставая.
— Э, мама! За что?
— Палдиес, — повторила она.
— Лудзу.
— Куда мы теперь?
— В кино.
— Ох, разоришься со мной!
— Что ты, мама! Как можно? Я богаче всех. У меня есть ты.
Эрик подождал, пока она поправит соломенную шляпку с фиолетовой ленточкой — она сама прикрепила ленточку, когда собиралась ехать к морю, отрезав от косынки полоску шёлка, — и взял под руку.
— Ты — моя королева.
— Ой, Эрик! Мне ведь восьмой десяток.
Он погрозил ей пальцем.
— Не обманывай, мама. Это неправда.
— Правда, Эрик.
— Но этого никто не знает. Только ты. А я не знаю. Не слышал. Ты ещё самая молодая и красивая…
— Ну конечно!
— Я бы с тобой пошёл танцевать.
— А что бы мы с тобой танцевали?
— Вальс!
— Вальс… Ты знаешь, как я танцевала вальс?
— Я знаю.
— Кавалеров всегда была очередь. Гимназисты, даже уланы… Я сама сельская, крестьянка, но, пока училась, нас во всяческие собрания приглашали на танцевальные вечера. «Вальс с вами… Вальс только с вами… Прошу!» Я со всеми танцевала. Любила вальс!
— Ля-ля-ля-ля-ля! — запел Эрик, наклоняясь, а она сказала:
— Штраус.
— Эрик знает! Спеть ещё?
— Тсс!
Вдруг он погрустнел, первый раз, кажется, за всё время их знакомства перестал улыбаться, и большеротое лицо его стало угловатым и серьёзным, даже жёстким.
— Я не помню свою маму. Совсем. Какой у неё голос? Я был очень маленький. Забыл. Можно думать, не слышал. У сестры есть фотография. Я смотрю: «Ты моя мама?» Она молчит. Если я не так сказал чего-нибудь, не сильно сердись, мама.
— На что же мне сердиться, Эрик? Я сама тебя люблю.
— Оставайся у меня жить!
— Ну, как же так, Эрик? Нельзя.
— Шесть детей, восемнадцать внуков, четыре правнука… Я знаю. Ты — чужая мать… Вот кино!
Он опять улыбался; спросил, покупая билеты: подальше или поближе брать, и они посмотрели фильм о мальчишках, которые жили в южном городе, не успели вырасти и ушли воевать…
Тукумский день запомнился ей как подарок. Отчего это чужой человек находит время побеседовать с ней после адской и опасной работы в море, и нет у него при этом других интересов, кроме этой искренней беседы, а свои всё куда-то спешат, то к делу, то к телевизору? Наверно, свои давно всё знают, а незнакомому интересно…
Но настал и день отъезда. Эрик отпросился у бригадира, проводил её в Ригу, усадил в вагон и долго махал рукой с перрона, а она стояла у окна. Плотный свёрток с вяленой рыбой, обвязанный шпагатом, сунула поглубже в ящик для вещей под полкой, с трудом приподняв её — всё боялась, как бы пассажиры не пожаловались на запах, не упрекнули. В её тетрадке на отдельной странице появилась запись, сделанная карандашом: адрес Эрика.
Дома рассказы о нём вызвали шутки:
— Слыхали, у бабушки кавалер появился!
— Молодой!
— Неженатый?
— Ну, бабушка!
Эрик часто спрашивал её перед отъездом, приедет ли она ещё, она обещала, а он не верил: такие обещания не то что забываются, но спотыкаются о множество жизненных помех, откладываются из-за них и не осуществляются. Но она обещала твёрдо. В конце концов велела сказать, что ему привезти, и он долго пожимал плечами, смеясь и не зная, что попросить, пока не заказал красную рубашку. Вот и станет он здесь первым парнем!
И она часто заходила по дороге с рынка в «Синтетику» и однажды увидела там рубаху, с замиранием сердца узнала, есть ли сорок третий размер воротничка, и купила, и домой возвращалась с улыбкой, представляя себе, как он будет рад, как пойдёт в красной рубахе через весь посёлок, как будет стоять у моря среди товарищей, заметней всех.
Зимой она вспоминала это море, и берег со следами чаек, которые зябкими шагами переступают по песку вдоль волны, и длинный причал, окружённый рыбацкими баркасами, и носы чёрных лодок, задранные к небу над песком. Сначала она не понимала, зачем это так, но потом разобралась — это были старые лодки, отплававшие своё по воде. Рачительные хозяева-рыбаки не хотели с ними прощаться, а зарывали на треть в песок носом вверх, зашивали досками спереди, делали в обшивке дверцу, полки, и получались из лодок береговые кладовочки, склады для снасти, для вёсел, для рабочей одежды, для чего хочешь. И лодки долго ещё жили возле моря своей второй жизнью и смотрели просмолёнными днищами на волны, качавшие их когда-то, и днём и ночью дышали морскими ветрами.