Служил совсем еще молодой священник, худенький, невзрачный, как-то легко переламывавшийся в поясе, когда отдавал поклоны пред алтарем. Двигался он очень мягко, пластично, но вместе с тем вовсе не быстро. Войдя в храм, я сразу его заметил. Свечей было мало, скудный вечерний свет церковных окон не рассеивал сумрака огромной трапезной, но взгляд мой уже был крепко схвачен обликом этого человека.
Никогда не видел я такого молодого священника. По мере того как я отстаивал службу, его священство начинало казаться мне все более и более диким. Как?! В середине ХХ века, в самом передовом в мире государстве, где всем давно известно, что Бога нет, никакого Христа не было, что все это поповские выдумки для неграмотных старух, молодой человек идет служить уходящей идеологии – явно же не бескорыстно, а если бескорыстно, то он или безумец, или вовсе убогий! У меня, гордо шагнувшего в самостоятельность, полного уверенности в собственном прекрасном будущем, автора уже двух симфоний и разных других музык, комсорга Московского союза композиторов, это вызвало гнев и желание одернуть, поправить сбившегося с пути, крикнуть ему: «Брось это все! Уходи, беги отсюда! Здесь не место молодым! Там, вне церкви, тебя ждет истинно светлое будущее!»
Я подошел ближе к амвону и уперся взглядом в его худую, чуть сгорбленную спину. Я слушал службу и чего-то ждал… Где-то на уровне живота во мне зародился зуд – зуд желания вмешаться, что-то спрашивать, навязывать свою волю и что-то менять, обязательно менять. Но повода ко всему этому не было и, наверное, не могло быть.
В какой-то момент службы священник начал обход церкви. Он останавливался перед каждой иконой, бил земные поклоны и по несколько раз взмахивал кадилом.
Меня осенило: пока он обходит огромную церковь, я выберу подходящую икону, встану перед ней таким образом, что он не сможет меня обойти, и посмотрю ему прямо в глаза – только так я смогу напасть на него, смутить, тем самым восторжествовать и призвать к сомнению.
Слева от алтаря висел большой образ Николы Мирликийского. Я встал спиной к иконе – мои голова и грудь оказались как раз на уровне головы и груди святого – и начал ждать. Миновать меня было невозможно.
Он приблизился. Он, конечно, давно меня заметил, и я заволновался, когда почувствовал, что наши силовые линии вступили в соприкосновение. Я ждал… Время необычайно замедлилось.
Наконец я увидел перед собой его глаза – цвета вылинявшего василька. Несколько секунд он смотрел мне в лицо совершенно спокойно, тихо. Затем в его глазах промелькнуло выражение едва заметной мгновенной боли и тут же исчезло, его взгляд опять был светел.
Полностью отстраненно от меня, точно так же, как перед другими образами, он положил земной поклон, дважды взмахнул кадилом и отошел к соседней иконе. В том, как он опустил голову перед поклоном, в том, каким был весь его облик, когда он переходил к следующему образу, было такое глубокое, чистое, истинное смирение, о существовании которого я никогда до того не имел и не мог иметь ни малейшего понятия.
Краска мучительного стыда залила мое лицо. Мне хотелось избавиться от себя самого и всех моих громко и пусто гремевших побуждений.
С той поры прошло тридцать лет. Иногда я вспоминаю его, этого молодого священника, и благодарю за первый урок. Потом были и другие, но от этого, первого, началось обучение души.
Диалог
Александр Васильевич Гаук. Народный артист РСФСР, профессор, главный дирижер Большого симфонического оркестра Всесоюзного радио. Сейчас трудно говорить о том, как подобный дирижер – он совершенно не мог удержать в памяти правильные темпы сочинений, которые ему предстояло исполнить, – мог быть главным дирижером, но он, однако, был им. Это обстоятельство и послужило причиной моей с ним первой встречи.
Осенью 1955 года была исполнена очень случайно и небрежно моя Вторая симфония, и я, естественно, захотел, чтобы ее сыграли нормально. Чтобы это стало возможным в Большом оркестре радио, мне было предложено явиться к Гауку домой и продемонстрировать запись состоявшегося исполнения. В условленный день я появился в его квартире на улице Горького, держа под мышкой партитуру и ленту с записью.
Главной частью в моей симфонии был огромный, черно-трагический траурный марш. Он и послужил предлогом для нижеприводимого диалога в вопросно-ответной форме.
После того как отзвучала последняя нота, установилась длительная пауза, в которой Александр Васильевич внимательно разглядывал то мою личность, то партитуру.
Затем раздался голос:
– Тебе сколько лет?
– Двадцать шесть, Александр Васильевич.
Пауза.
– Ты комсомолец?
– Да, я комсорг Московского союза композиторов.
– У тебя родители живы?
– Слава богу, Александр Васильевич, живы.
Без паузы.
– У тебя, говорят, жена красивая?
– Это правда, очень.
Пауза.
– Ты здоров?
– Бог миловал, вроде здоров.
Пауза.
Высоким и напряженным голосом:
– Ты сыт, обут, одет?
– Да все вроде бы в порядке, Александр Васильевич.
Почти кричит:
– Так какого же черта ты хоронишь?!
Тягостная пауза.
Все было ясно. Я молча собрал пленку и партитуру и направился к двери. Но, чувствуя, что не могу оставить поле боя, вовсе не попытавшись хоть как-то пискнуть, все же задержался в дверях и вопросил:
– А «право на трагедию»?
– Нет у тебя такого права! Пошел вон!!!
Парапсихология
На веранде исаевской дачи И. Пырьев и К. Исаев играют в шахматы. Раздается звонок. Мы с Исаевым видим, что около калитки стоит известная актриса, недавно снявшаяся в исаевском фильме. Пырьев сидит спиной к забору и видеть ее не может. Однако он, не отрываясь от шахматных фигур, злобно цедит сквозь зубы: «Небось за новыми ролями приехала, сука!»
Исаев встает и идет открывать калитку. Пырьев сидит, не меняя позы. Когда актриса проходит половину пути между калиткой и верандой, Пырьев быстро выскакивает на крыльцо, становится на четвереньки, скачет к актрисе и, описывая вокруг нее круг, звонко облаивает. Затем, также по-собачьи, скачет к веранде и вновь усаживается за шахматы, будто ничего и не произошло.
По сю пору не понимаю – как он опознал ее спиной!
Новый год
Николай Маркович Эммануэль был великий ценитель женской красоты. Только этим могу объяснить мое с женой присутствие в компании академиков. Я был среди них единственным, не удостоенным этого титула. Академиков было человек шесть.
Встретили Новый, 1956 год.
Отыграли в шарады.
В пятом часу утра, когда дамы отправились пить кофе и покурить, академики начали некий разговор, основной смысл которого был мне по меньшей мере странен. Это ведь академики нашей, советской, Академии наук, и поэтому уловленные мною намеки на «высший разум» требовали объяснения. Мне мерещилось при моем сугубо материалистическом воспитании, что происходит какая-то мистификация, и я не мог представить себе, что она совершается ради моей скромной персоны. Я, естественно, только слушал и старался ничего не пропустить. Однако в паузе все же осмелился сказать:
– Простите, ради Бога, что я вмешиваюсь, но то, о чем вы сейчас говорили, кажется мне по меньшей мере странным. Не могут ли мне быть даны хоть какие-нибудь разъяснения?..
Они начали переглядываться. Н. Н. Семенов встал из-за стола и начал описывать круги вокруг всей сидящей компании…
– Ну, кто будет говорить? – спросил Николай Маркович, и все они вновь молча переглянулись.
Наконец Эммануэль кивнул Якову Борисовичу Зельдовичу:
– Давай, ты объясни ему, у тебя, пожалуй, лучше получится.
Они вновь немного попереглядывались.
– Молодой человек, – начал Зельдович, – для того чтобы разъяснить вам суть нашего разговора, я должен задать вам несколько вопросов.
Я всем своим видом показал готовность отвечать.