В 14.30 солдаты роты «В» батальона рейнджеров (конная полиция) в ущелье Куэбрада-дель-Юро увидели, как на уступе холма появился партизан, тащивший на себе раненого. Рейнджеры прицелились. «Не стреляйте! — послышался голос (по одной из многочисленных версий). — Я Че Гевара и сто́ю для вас больше живым, чем мёртвым». Его схватили и повели. Едва держась на ногах, увидев раненых, он сказал, что является доктором, и предложил свою помощь. Но получил удар прикладом. Его привели в полуразрушенное здание школы, где продержали всю ночь и где получен был приказ из ЦРУ о его казни. В споре за право убить Че Гевару короткую соломинку вытянул солдат боливийской армии Марио Теран. Чтобы инсценировать, что Че погиб в бою, а не казнён без суда и следствия, Терану было приказано начать с ног и ни в коем случае не повредить лица его для последующей идентификации. Теран, коротышка ростом 150 сантиметров, выпив бутылку виски, взял «М-2» и вошёл к нему. Что-то сказал. «Что ты волнуешься? — ответил Че. — Ты же пришёл убить меня». «Я не мог заставить себя выстрелить, — вспоминал Теран. — И тогда этот человек сказал мне: „Стреляй, трус, ты убьёшь мужчину“. Я отступил к двери, закрыл глаза и выпустил первую очередь. Он упал на пол с перебитыми ногами. Он корчился, обливаясь кровью. Я собрался с духом, выпустил вторую очередь и поразил его в руку, плечо и сердце». В комнату вошли сержант и другие рейнджеры и стреляли в уже бездыханное тело. Военный хирург ампутировал ему руки…
Но подробности станут известны миру позже. А в тот день, 9 октября 1967 года, точнее, накануне ночью, Маркес перечитывал рассказ Кортасара «Воссоединение» с эпиграфом из книги Эрнесто Че Гевары «Горы и равнина»: «Я вспомнил старый рассказ Джека Лондона, в котором герой, прислонившись к дереву, готовится достойно встретить смерть».
— Безусловно, кубинская революция, а в особенности судьба Че Гевары стали катализатором «бума» латиноамериканской литературы, — говорил мне в интервью в Гаване Кортасар. — И дело не в так называемом экспорте революции, в троцкизме и тому подобном — он, Че, будто разбудил задремавшее после страшных войн человечество. Трагичной и прекрасной своей судьбою, своей мученической, жертвенной гибелью показал или напомнил, что существуют и другие, вечные темы и вечные ценности, ради которых принимают смерть… Не погибни он в горах Боливии — и всё могло сложиться иначе: не было бы и 68-го года, поколением которого нас называли. Ведь и прежде выходили первоклассные романы латиноамериканцев… Че взывал к протесту, он стал знаменем нового, свежего, смелого!..
Вскоре после гибели Че Гевары Кортасар опубликовал в журнале «Каса де лас Америкас» письмо и стихотворение «Че», в котором рассказывалось о том, как хотелось ему плакать и кричать от боли: «Че умер, мне осталась только тишина…» Первая строфа заканчивается строчкой, которая содержит в себе смысл стихотворения: «Был брат у меня».
Когда тело Эрнесто Че Гевары было выставлено напоказ боливийскими властями, людей шокировали широко раскрытые зелёные глаза на мёртвом лице. Ночью в домишках окрестных деревень зажглись свечи. Крестьяне, посчитав его святым, обращались к нему: «San Ernesto de la Higuera», прося «святого Эрнесто» о милости. Очевидцы утверждали, что никто из мёртвых не был так похож на Иисуса Христа.
С приходом в январе 1968 года к руководству Коммунистической партией Чехословакии Александра Дубчека Чехословакия начала демонстрировать всё большую независимость от СССР. Политические реформы Дубчека и его соратников, которые стремились создать «социализм с человеческим лицом», не представляли собой полного отхода от прежней политической линии, как это было в Венгрии. Но при Дубчеке была существенно ослаблена цензура, повсеместно проходили свободные дискуссии, началось создание многопартийной системы. Было заявлено о стремлении обеспечить полную свободу слова, собраний и передвижений, строгий контроль над деятельностью органов безопасности, облегчить возможность организации частных предприятий и снизить государственный контроль над производством. Кроме того, планировались федерализация государства и расширение полномочий органов власти субъектов — Чехии и Словакии… Период политического либерализма в Чехословакии закончился уже через несколько дней, с вводом в страну более трёхсот тысяч человек и около семи тысяч танков стран Варшавского договора в ночь с 20 на 21 августа.
В Хельсинки состоялась демонстрация против ввода войск в Чехословакию. Со стороны Запада последовала лишь устная критика — в условиях ядерного противостояния западные страны были неспособны что-либо противопоставить советской военной мощи в Центральной Европе. В Советском Союзе протестовали некоторые представители интеллигенции. В частности, 25 августа 1968 года на Красной площади прошла демонстрация в поддержку независимости Чехословакии. Несколько демонстрантов развернули плакаты с лозунгами «Да здравствует свободная и независимая Чехословакия!», «Позор оккупантам!», «За вашу и нашу свободу!». В самой Чехословакии в знак протеста произошли акты публичного самосожжения, в частности студентами Карлова университета Яном Палахом и Яном Зайицем.
В Чехословакии результатом стала большая волна эмиграции (около трёхсот тысяч человек). Подавление Пражской весны усилило разочарование многих представителей западных левых кругов в теории марксизма-ленинизма и способствовало росту идей «еврокоммунизма» среди руководства и членов западных коммунистических партий — впоследствии приведшему к расколу во многих из них. Раскол произошёл и в среде интеллигенции. По «разные стороны баррикад» оказались с одной стороны Сартр, Борхес, Варгас Льоса, написавший гневную статью по поводу вторжения в журнале «Маски», Доносо, Бовуар, Моравиа, Гойтисоло, Грасс, Пазолини, Фуэнтес, Кабрера Инфанте — и с другой стороны, например, наш герой и Кортасар. Но позже Маркес признался: «Мир рухнул для меня, когда я узнал о советском вторжении в Чехословакию. Но теперь думаю: нет худа без добра; я понял, что мы все живём между двумя империализмами, в равной степени беспощадными и алчными. И в каком-то смысле это освобождение сознания. Меня потрясло, что по степени цинизма советские даже обошли гринго».
Хотя публично по поводу подавления Пражской весны Маркес не высказался. Так же, как и по поводу происходящего на Кубе, в частности ареста по обвинению в контрреволюционной деятельности и, по некоторым данным, пыток в гаванской тюрьме поэта Эберто Падильи и его жены, поэтессы Белькис Куса Мале. Куба вообще стала камнем преткновения, эдаким Рубиконом. Роман с Кубой Маркеса — пожалуй, самый загадочный из его романов в стиле магического реализма. Некие «тонкие властительные связи» соединяют его на протяжении десятилетий с «антильской красавицей». И Кортасар, утончённый интеллектуал-эрудит, с первого взгляда влюбился в Остров Свободы, в его молодых вождей-барбудос. «Я тебе откровенно скажу, — писал он литератору Блэкборну, — не будь я уже стар для подобных вещей и не люби я так сильно Париж, я бы вернулся на Кубу, чтобы быть с революцией до конца».
Говорил он подобное, напомню, и автору этих строк в Гаване. Но суть отношений с кубинским правительством и Кортасара, и Маркеса так и останутся, возможно, тайной. Повторюсь, некоторые диссиденты в Гаване договаривались до того, что Куба якобы щедро финансировала их лояльность и поддержку, что, впрочем, весьма маловероятно — скажем, Маркес после всемирного фурора «Ста лет одиночества» сам мог кого и что угодно финансировать. Но факт остаётся фактом. Кортасар, например, даже согласовывал с кубинскими властями — чаще всего в лице литератора, общественного деятеля, приближённого к высшему руководству Кубы Фернандеса Ретамара, — саму возможность публикации в легендарном американском журнале «Life» своего интервью. (Что было весьма странно, если не сказать большего: мне доводилось в Гаване встречаться с этим Фернандесом Ретамаром — обыкновенный партийный функционер, похожий на одного из многочисленных лауреатов-секретарей Союза писателей СССР тех лет.)