Ночью Дзержинский проснулся от осторожного стука, — сосед называл свое имя, сообщал, что неожиданно этапирован в Варшаву из Саратова по делу военной организации социал-демократов, интересовался, не сидит ли кто из офицеров.
Дзержинский ответил, что Аветисянц умер, а судьба Калинина и Петрова до конца неизвестна.
«Какого Петрова!?» — простучал сосед, назвавшийся «Соломкой».
«Александра Петрова», — ответил Дзержинский.
«Он хромой?» «Разве может офицер быть хромым?» «В Саратове сидел хромой Александр Петров, эсер, боевик… Когда я о нем говорю, меня упрекают в подозрительности». «Что так?» «Этого Петрова два месяца истязали в карцере, вся тюрьма слышала вопли. Но это случилось через десять дней после того, как его посадили в карцер. До этого из карцера не доносилось криков. Я спросил одного из стражников. Меня эти десять дней тишины заинтересовали. Кто сидел в карцере те десять дней? Он ответил, что никого. А потом этого Петрова отправили в дом умалишенных и оттуда он совершил побег». «Стражнику можно верить?» «Абсолютно. Его брат с нами». «Как фамилия?» «А ваша?» «Не сердитесь, это форма проверки» «Ха-ха, это я смеюсь» «Я тоже». «Если что узнаете про офицеров, дайте знать». «Непременно».
Назавтра информация о десяти днях Александра Петрова, что сидел в Саратове, ушла из Десятого павильона в Берлин, Розе Люксембург. Оттуда попала в Париж. Бурцеву.
Ах, тюрьма, тюрьма! Главная хранительница тайн и памяти, чего здесь не услышишь только, какие имена не мелькнут в разговоре или перестуке; на воле бы забылось, а тут не-ет! Здесь человек превращается в некий накопитель гнева, мщения и надежды, подобен электрическому раскату, прикоснись — высветит! Если же ты враг, убьет.
«Мы в засаде, Петр Аркадьевич!»
В экипаже, направляясь в резиденцию премьера, Герасимов снова и снова анализировал все те возможные чрезвычайные происшествия, которые могли случиться за время, пока в упоении сидел за планом предстоящей комбинации по созданию нового Азефа. Выходя из своего кабинета, Герасимов еще раз спросил адъютанта: «Вы совершенно убеждены, ничего экстраординарного не приключилось?» «Сразу же после звонка премьера я обзвонил всех, в сферах спокойно, никаких передвижек, в министерство иностранных дел не поступало никаких тревожных шифрограмм из-за рубежа, на бирже тревожных симптомов не замечено…»
Значит, сказал себе Герасимов, что-то произошло с самим премьером. И, если это так, надо подготовиться к той позиции, которую предстоит занять Столыпин чувствен, фальшь поймет сразу. Допустим, государь вознамерился уволить его в отставку, особенно я этому не удивлюсь; но Петр Аркадьевич спросит моего совета, он ведь помнит, как мы переглядывались, когда Азеф ехал в Ревель ставить акт против царской семьи, такое никогда не забывают. Азефа нет, Петров еще не начал работу, чем я могу ему помочь?! А ведь помогать надо! После него в России никого не найти, вывелись мыслящие политики. Наверное, надо просить, чтобы он вымолил себе — пусть унижается, это только он и царь будут знать, унижение убивает прилюдностью — хотя бы пять-шесть месяцев на исправление ошибок, я к тому времени выпестую Петрова, создам нового вождя эсеровского террора! А с другой стороны, подумал вдруг Герасимов, может, лучше, если придет кто подурней? Это только в пословицах верно, что с умным лучше потерять, терять с кем угодно плохо, что не твое — то чужое. А если вовремя расстелиться перед новым? Показать ему документики? Заинтересовать тайнами, которые никому, кроме особого отдела секретной полиции империи, полковников Еремина с Виссарионовым, не известны?
Нет, возразил себе Герасимов, забудь думать про нового премьера, поскольку на смену Столыпину придет придурок, умных в колоде императора нет, не держит (боится, что ль?), он непременно поволочет за собою верных, а те меня немедленно вышвырнут, дураки недоверчивы и хитры, только умный живет реальными представлениями, а сколько таких? Раз, два и обчелся!
Столыпин был угрюм, таким его Герасимов видел редко, мешки под глазами набрякли, будто у старика, лицо бледное, словно обсыпанное мукой, и глаза страдальческие.
Герасимов, не уследив за собою, потянулся к премьеру:
— Господи, что случилось, Петр Аркадьевич?!
Тот судорожно, как ребенок после слез, вздохнул:
— Ах, боже ты мой, боже ты мой, зачем все это?! Кому нужно?! Мне?! Вы-то хоть понимаете, что я за это кресло не держусь?! Пусть скажут прямо, чтоб уходил, — в тот же миг уйду! Уеду к себе в Сувалки, хоть отосплюсь по-человечески!
— А Россия? — глухо спросил Герасимов, понимая, что такого рода вопрос угоден премьеру. Тот, однако, досадливо махнул рукой:
— Думаете, эта страна знает чувство благодарности? Меня забудут, как только петух соберется прокричать. Словом, я не хотел вас расстраивать, сражался, сколько мог, оберегая вас от интриг, но теперь, накануне решающего разговора с государем, таиться нет смысла…
Про биржу вызнали, ужаснулся Герасимов; другого за мной нет! Десяток фиктивных счетов, что я подмахнул Азефу, — сущая ерунда, там и пяти тысяч не накапает, мелочь; кто-то вызнал про игру на бирже, не иначе!
— Я не чувствую за собою вины, так что расстроить меня нельзя, Петр Аркадьевич. Обидеть — да, но не расстроить…
— Будет вам, — премьер поморщился, — не играйте словами… «Расстроить», «обидеть»… Вы что, профессор филологии? Так в университет идите! Итак, слушайте… Обещаний я на ветер не бросаю, поэтому после нашего с вами возвращения из Царского начал готовить почву для вашего перемещения ко мне в министерство, товарищем и шефом тайной полиции империи… Поговорил с министром двора бароном Фридериксом — как-никак папенькин друг, меня на коленках держал, ведь именно он назвал мое имя государю в девятьсот шестом, поэтому назначение так легко прошло… Он — за, про вас говорил в превосходных степенях, только отчего-то на французском. У него теперь часто происходит выпадение памяти начинает по-немецки, потом переходит на французский, а заканчивает, — особенно если отвлекли на минуту, — про совершенно другое и непременно на английском, он ведь с государыней только по-английски, чтобы кто не упрекнул в пруссачестве…
Герасимов кусал губы, чтобы не рассмеяться: очень уж явственно он представил себе министра двора империи, — худой дед с висячими усами, который путает языки и не держит в памяти того, что говорил минутою раньше, кто ж нами правит, а?!
Столыпин взглянул на Герасимова; лицо его вдруг сделалось страдальческим, — гримаса, предшествующая смеху; расхохотались оба.
— Слава богу, что облегчились, — продолжая сотрясаться в кресле, проговорил Столыпин, — не так гнусно передавать вам то, что случилось дальше…
— А случилось то, что меня не пропустили, — усмехнулся Герасимов. — Я ж вам загодя об этом говорил… Так что огорчительного для меня в этом нет ничего. Я был готов, Петр Аркадьевич…
— Дослушайте, — прервал его Столыпин. — Я вижу, что волнуетесь, хоть держитесь хорошо, но дальше волноваться придется больше, так что дослушайте… И подумайте, кто играет против меня и вас… Да, да, именно так. Я отныне не разделяю нас, — любой удар против Герасимова на самом деле есть выстрел в мою спину… После беседы с Фридериксом я пригласил к себе Ивана Григорьевича Щегловитова, государь к нему благоволит, вроде как воспреемник Победоносцева… Я напомнил Щегловитову, как вы его от бомбы спасли, сообщил, что Фридерикс всецело за вас… Так знаете, что он сделал, пообещав мне на словах всяческую поддержку? Тотчас бросился в Царское и все передал Дедюлину — для доклада государю…
— А чего ж вы его держите? — не удержался Герасимов, прорвало. — Почему терпите вокруг себя врагов?! Отчего не уволите их?! Ультиматум или они, или я! За кресло ж не цепляетесь, сами сказали!
— Вы где живете? — устало вздохнул Столыпин. — В Париже? Вотум доверия намерены искать в Думе?! Да что она может?! Вот и приходится таиться, ползти змеей — во имя несчастной России… Победит тот, у кого больше выдержки.