Дзержинский распахнул штору, небо, одно небо и ощущение моря под тобой.
Словно бы дождавшись звука раздвигаемых штор, в дверь постучал Горький; заглянул, улыбаясь, высокий, сутулый, сероглазый, в широких брюках, белой рубашке и сандалиях на босу ногу:
— У меня гости, особенно вашего толка, что из бегов, отсыпаются первые дни. Вы ранняя птица, приятно… Пишете ночью? Или с солнцем?
— С солнцем, — ответил Дзержинский, ощутив давно забытое чувство дома — со смертью Юленьки Гольдман, уже шесть как лет, жил на земле странником, квартиры менял ежемесячно; так же, однако, менял города и государства.
— «Побег» ваш понравился мне, — сказал Горький, приглашая Дзержинского к столу. — Добротный рассказ… Мне его Вацлав переводил, Боровский, тогда я впервые услыхал о вас Собственно, не о вас, — улыбнулся он в усы, — а о некоем «Юзефе»…Это только много позже Каутский открыл, — со слов розы, — кто вы такой… Жаль, что с тех пор не публиковались более.
Дзержинский пожал плечами:
— Я же не профессионал, Алексей Максимович… «Побег» — это не проза, а дневниковая запись, описание одного из фактов жизни. А после того, как я сейчас проехал через Россию, прикасаться к перу и вовсе невозможно, писать об ужасе — нужно ли? Революция разгромлена, организация развалилась, обреченность и пустота.
Горький хмыкнул:
— Жалуетесь? Мне, знаете ли, тут приходится выслушивать множество жалоб. Люди приезжают постоянно, и все как один жалуются. Что же касается вашего вопроса про то, нужно ли писать о трагическом, отвечу сугубо определенно: необходимо.
Поднявшись, он поманил за собою Дзержинского, отворил дверь маленькой комнаты — на длинном диване разметался во сне Максим, сын его; тело крепкое, загорелое, волосы спутались, чуть примокли у висков, Горький долго любовался спящим мальчиком, потом обернулся к Дзержинскому, шепнув:
— Ради них необходимо…
Взяв Дзержинского за худую руку, спросил:
— Рыбу удить любите?
— В Сибири я все больше по медведям специализировался. Состязание равных у него — сила и скорость, у меня — два патрона.
— Это от безнадежности у вас было, — убежденно сказал Горький. — От необходимости ощущать в себе силу, готовность к схватке… А ужение рыбы — Аксаков в этом прав — предполагает успокоенное мечтательство, необходимое при подведении жизненных итогов… Идемте-ка, Феликс Эдмундович, надышитесь морем, отвлечетесь, тогда будет спокойней думаться… Я, знаете ли, приехал сюда в состоянии полнейшего отчаяния…
…Горький удовлетворенно оглядел удилища, легко, по-морски, поднялся, не страшась раскачать лодку, перескочил через сиденье и сказал:
— Давайте-ка на корму, снимайте куртку, загорайте, я погребу чуток.
— Но я не устал.
— А лицо белое. Погодите, молоком отопьетесь, ухой вас раскормлю — вот тогда гребите себе на здоровье, а сейчас отдохнуть надо, революции балласт не нужен, более того — тяготит, сиречь вреден.
Дзержинский послушно поднялся и так же легко, устойчиво перебрался на корму.
…Горький обернулся; до Грота Азуль осталось недалеко, гребков двадцать, можно рыбалить.
— Ну те-с, здесь, пожалуй, начнем дергать… Так, без наживы, на один лишь блеск крючка, пробовали?
— Пробовал. На Енисее… Особенно когда мелочь идет косяками, все самодурят, прекрасная копчушка получается.
— Мечтаю побродить по Сибири, край, видимо, совершенно самобытный…
— Да, он еще ждет своего часа… Пожалуй, ни одна часть мировой суши не была так пронизана идеями революции, как Сибирь, ссылать самых умных и честных сынов в один из прекраснейших уголков страны!
Горький бросил леску с грузилом в зелено-голубую воду; кисть его расслабилась, рука стала как у пианиста, кончившего играть гамму.
— Оп! — радостно воскликнул Горький. — Поклев!
Дзержинский почувствовал, как леска, намотанная на указательный палец, дрогнула, поползла вниз.
— Клюет, клюет! — прошептал Горький. — Тяните!
Дзержинский покачал головой; почувствовал второй удар, видимо, косяк. Только не торопиться! Всегда помнил совет Дмитрия Викторовича, лесника из-под Вятки. После того, как леска ударила третий раз, Дзержинский начал выбирать снасть; снял с крючков шесть рыб, целая гирлянда; Горький несколько обиженно заметил:
— Каждый, кто впервые приходит на ипподром или начинает ловить рыбу, прикасается к удаче, закона игры… Я, как здешний старожил, ловлю не торопясь, зато без рыбы никогда не возвращаюсь.
Дзержинский рассмеялся:
— Завидуете?
Горький потянулся за папиросой, кивнул:
— Не без этого… Почувствовали сугубо верно. Между прочим, Ленин тоже невероятно везуч в рыбалке… Я — по здешней науке, как Джузеппе учил, а он, изволите ли видеть, по-нашему, по-волжски, приладился и каждый день меня так облавливал, что я прямо-таки диву давался… Вообще же, видимо, талантливый человек во всем талантлив, а потому удачлив… Знакомы с Владимиром Ильичом?
— Да. Мы вместе работали в Стокгольме и Париже… Ну и, конечно, в Питере, в шестом году.
— Я, знаете ли, с огромным интересом приглядываюсь к Георгию Валентиновичу, к Льву Давыдовичу и к нему, к Ленину… Что поразительно, я в Лондон, на съезд, вместе с ним приехал, город он знает, как Петербург, масса знакомых, говорит без акцента. Так вот он, для которого понятие дисциплины есть некий абсолют, бился с Плехановым и Троцким за то, чтобы мне был определен статут участника, а не гостя, как настаивали эти товарищи… Я спросил его, отчего он делает для меня исключение, ведь вопрос о членстве в партии был главным поводом его раздора с ближайшим другом — Юлием Цедербаумом-Мартовым, а он ответил, что, мол, вы, Алексей Максимович, больше многих других партиец, в истинном смысле этого слова, так сказать, в рабочем… Вы трудитесь, а у наших трибунов сплошь и рядом трепетная страсть к вулканной болтовне… Членство в партии должно определяться полезностью работы, производимой человеком ко всеобщему благу трудящихся… Как ведь точно слова расставил, а? Экий прекрасный лад фразы! И еще — те в первый же день пригласили меня принять участие в дискуссии, а Ленин потащил за рукав — сначала давайте-ка поменяем ваш отель, мне показалось что в номере сыро, раскашляетесь, а уж потом почешем языки, бытие, знаете ли, определяет сознание.
— На выборах ЦК были? — спросил Дзержинский.
— Непременно. А что?
— Он, Ленин, назвал мою кандидатуру…
— Под псевдонимом, ясно?
— Конечно. «Доманский». Я тогда был в тюрьме…
Горький рассмеялся:
— Вот бы о чем писать… Кабинет будущей России формировался в Лондоне, причем известная часть будущих министров не была приведена к присяге, поскольку сидела в карцерах…