«И-ю-ю-юф», — просвистел сурок и замолчал, ожидая ответа подруги.
«Фю-ю-ю-и-и», — ответила та и, поперхнувшись смехом, замолчала.
«Весна», — подумал Иван ласково. Он забрался на холм, с которого виднелись подслеповатые огоньки Орска, сел на большой камень, обхватил колени руками.
"Вон за теми холмами, — думал Иван, — лежит пустыня, великая, сильная. Она всемогуща, и никто с ней никогда не справится. Она начинается сразу, наверное.
Сразу подминает под себя побеги травы и мягкие корни деревьев. А что за ней? Что за этой пустыней? Что прячут пески? Радость или горе?"
Много раз в сердце Ивана входило великое желание, холодом трогало мозг: уйти туда, увидеть, что сокрыто песками. Он часто вспоминал длинные караваны, проходившие мимо Орска к Оренбургу, вспоминал хриплые крики караван-баши, лихую посадку наездников в жестких седлах, глаза купцов, сощуренные великим лукавством и мудростью. За тысячи верст шли они, ставя на карту не только благополучие одно. Жизнь ставили на карту. И вдруг Иван почувствовал острую зависть к ним, к этим людям — подвижникам страстного поиска, мужественным разведчикам неведомых песчаных троп.
Купец, торгаш, казалось бы, а сколько видит на пути своем! Как много постигает!
Сколь многое переоценивает заново! Для него пустыня тоже начинается сразу, и он уходит в неведомое, простившись с привычным.
«За песком, за пустыней, что начинается сразу, — думал Иван, покусывая горький стебелек полыни, — за тем песком — жизнь, о которой я лишь слыхивал от маменьки, читавшей мне сказки перед сном. За тем песком — жизнь яркая, словно халаты купцов восточных, острая, как специи, привозимые ими».
Степь, озаренная белым светом луны, казалась неживой.
«Бежав туда, — думал Иван, — я теряю многое. Но за всякой потерей следует наполнение. За горем — радость. И дай бог наш всемогущий мужества сердцу, чтобы дерзнуть на познание радости неизведанного».
Подул ветер. Степь ожила. Высокие травы заговорили все сразу, радуясь прохладе, принесенной с севера.
Глава третья
1
«Итак, решено. В побег. Я уйду через пески, через Азию — в Польшу. А может быть, в Россию, к тем, кто помнит декабрь. Не знаю куда, но только на борьбу. Через час меня не будет в крепости, которой я отдал три года жизни, где я познал дружбу Бестужева и любовь Садека. Сейчас я сожгу все свои дневники, и никто никогда не узнает, что я пережил за эти годы. Никто и никогда. И никто не узнает, что я сбежал. Никто, кроме Яновского, который помогал мне и сейчас помогает. Прощай, Орск…»
Иван остановился только через несколько часов бешеной скачки. Он опустил поводья и почувствовал, как сильно дрожат пальцы. Та свобода, о которой он мечтал все эти годы, пришла. Но такой ли ждал ее Виткевич? Испуганной, напряженной, с дрожью в пальцах? Он ждал свободы и видел ее в другом облике — он видел ее гордой, прекрасной. По молодости лет он не мог знать, что порой свобода приходит вместе со страхом.
Виткевич достал карту. Тяжелый апрельский ветер рванул откуда-то со спины и чуть не порвал карту. Иван делал ее с прошлого года, беседуя с купцами и караван-баши, которые, как и обещал старик, первым учивший Ивана арабскому письму, останавливались под Орском на одну ночь.
С отступлениями и всяческими предосторожностями Виткевич расспрашивал купцов о караванном пути в Бухару и Хиву. Как-то вечером, записывая то новое, что он вынес из беседы, Иван подсчитал, что на каждый нужный ему вопрос приходилось примерно сорок вопросов бесполезных: о вкусе того или иного сорта чая, здоровье и внешнем облике родных и знакомых, погоде, охоте, одежде кочевых киргизов и дервишей из Индии, рыболовстве на Арале. Такой ритуал, обязательный в беседах с восточными купцами, сначала казался Ивану смешным и бесполезным, Только много позже он понял, какую необъятную сокровищницу составляют эти его записи и как они могут пригодиться во время побега. Разбросанные записки Иван свел в своеобразную карманную энциклопедию, переписал на маленькие листки бумаги, сшил их, обтянул кожей сурка, убитого им в степи из лука, и теперь хранил у себя на груди в специальном карманчике, вшитом в полу киргизского халата. Иван выменял халат у погонщиков, и сейчас, в киргизской шапке, в халате и мягких сапожках, надетых поверх узорчатых, толстых носков, с реденькой юношеской бородкой, пробивавшейся на щеках, он, право же, походил на человека Азии. Иван снова оглядел себя, сказал шепотом несколько персидских фраз и засмеялся, довольный.
Путям в Азию была посвящена другая книжечка, такая же маленькая по объему, исписанная четким, чуть заваленным вправо почерком Ивана. Наиболее тщательно Виткевич описал самые удобные дороги в Азию.
Из Оренбурга начинались три дороги. Первая вела из Орска к плато Устюрту, что взмахнулось между Каспийским и Аральским морями. Здесь, у подножий Устюрта, кочевали киргизы, которые за небольшие деньги проводили караваны через плато к Аму-Дарье, а оттуда уже лежал прямой путь в Бухару и Хиву. Другая дорога, которую и выбрал Иван, считалась более опасной, но более красивой, нежели первая. Из Троицка, что рядом с Орском, дорога шла на Даште-Кипчак, к устью Сыр-Дарьи, потом резко сворачивала к западу и вела прямиком к Бухаре.
По этому пути идти можно только ночью, потому что дорог не было и в помине.
Ориентироваться можно было только по звездам, здесь низким и необычайно крупным, как дикие вишни на реке Большой Кумак.
«И верно, словно вишни», — еще раз подумал Иван, отыскивая на небе последнюю по счету звезду в ручке ковша Большой Медведицы. Если от этой звезды провести прямую линию к Сириусу, а потом, как тетиву лука, разделить стрелой пополам — получится то самое направление, которое поведет путника к Семи Камням, а оттуда уже на Даште-Кипчак. Там Виткевич рассчитывал встретить киргизов, пожить у них до того дня, когда установятся дороги, а потом махнуть в Бухару, пристроившись к какому-нибудь каравану.
Но сейчас, разрезая на глаз линию от Большой Медведицы к Сириусу, Иван сделал первую ошибку. Он не учел, что те данные, которые он получил у купцов, относятся к июню месяцу, а не к ранней весне, когда расположение звезд на небе совершенно иное.
Быть бы наверняка большой беде, может быть, последней беде в жизни Ивана, если бы холодный ветер не сменился вдруг сухим теплом пустыни. На глазах корка снега, оставшаяся после недавней мартовской наледи, начала ломаться, коробиться, из белой становиться сначала бурой, а потом серо-коричневой. К утру, когда Иван стал на отдых и потом пересел на вторую, запасную лошадь, он увидел кое-где землю, вышедшую из-под снега. Иван спешился, опустился на колени и приник к земле лицом. Устойчивый, терпкий запах прошлогодней травы, ковыля, полыни вошел в грудь. Иван сразу же вспомнил Ставрина. Он погладил землю рукой. Земля была влажная, беззащитная, но прекрасная, ибо она снова была призвана к жизни.
На второй день побега, когда Иван чуть не падал с седла от усталости и желания спать, он случайно наткнулся на кочевье.
Не знал Иван, да и не мог знать, что, сбившись с курса в самом начале, он забрался в такое место, где никто и никогда не оставался в марте или апреле. Уже в декабре люди уходили отсюда, потому что травы, уцелевшие после летних суховеев по склонам курганов, кончались и скот оставался без корма. Ушло бы и это кочевье, не случись непредвиденного.
Подъезжая к войлочным юртам, Иван услыхал голоса: мужчины пели что-то жалобное, протяжное. Иван спешился, постоял секунду, потом привязал своих коней к маленькому, забитому в землю колышку и пошел в ту юрту, из которой доносилось пение.
На кошмах лежал старик киргиз[5]. Борода задравшись кверху, открывала морщинистую сухую-шею. Старик все время пытался разорвать ворот-пик рубахи, но юноша, сидевший подле него, каждый раз брал руки старика в свои руки, осторожно опускал их и прятал под кошмой. Старик стонал. Мужчины, сидевшие чуть поодаль, раскачивались из стороны в сторону и пели: старый вождь уходил на небо.