Он помолчал.
— Понимаешь, в чем дело… я не могу переехать на Сивцев-Вражек, хотя, конечно, я не отрицаю, что это было бы просто прекрасно. Там можно устроить что-то вроде кабинета и спальни, особенно если перегородку перенести, а где сейчас чулан — устроить маленькую лабораторию. Но это невозможно.
— Почему?
— Потому что… Послушай, а тебя она не заговаривает? — вдруг с отчаянием спросил он.
— Кто?
— Кирина мама.
Я так и покатилась со смеху.
— Да, тебе смешно, — говорил Валя. — Конечно, тебе смешно. А я не могу. У меня начинается тошнота и слабость. Один раз спрашивает: «Почему ты такой бледный?» Я ей чуть не сказал… И все про какую-то Варвару Рабинович, будь она неладна… Нет, не перееду!
— Вот что, Валя, — сказала я серьезно: — уж не знаю, кто у вас там кого заговаривает, но ты, во всяком случае, ведешь себя по отношению к Кире очень глупо. Она плакала и не спала сегодня всю ночь, и вообще ты должен сразу же поехать к ней и объяснить, в чем дело.
У него стало несчастное лицо, и несколько раз он взволнованно прошелся по комнате:
— Не поеду!
— Валя!
Он упрямо молчал. «Ого, вот ты какой!» — подумала я с уважением.
— Тогда и не лезьте больше ко мне, и черт с вами! — сказала я сердито и хотела уйти.
Но он не пустил, и мы еще два часа говорили о том, как бы устроить, чтобы Кирина мама не говорила так много…
Это было не особенно удобно, но я все-таки рассказала Кире, в чем дело. Она очень удивилась, а потом сказала, что мама каждый день жалуется, что Валя ее заговаривает, и однажды даже лежала после его ухода с мокрой тряпкой на лбу и говорила, что больше не может слышать о гибридах черно-бурых лисиц и что Кира сумасшедшая, если выйдет замуж за человека, который никому не дает открыть рта, а сам говорит и говорит, как какой-то громкоговоритель.
Она мигом собралась и поехала к Вале — хотя я сказала, что на ее месте никогда бы первая не поехала, — и вечером они уже снова сидели в «собственно кухне» и шептались. Они решили попробовать все-таки устроиться на Сивцевом-Вражке.
Это был прекрасный вечер — лучший из тех, что я провела без Сани. Накануне я получила от него письмо — большое и очень хорошее, в котором он писал, между прочим, что много читает и стал заниматься английским языком. Я вспомнила, как он удивился, узнав, что я довольно свободно читаю по-английски, и как покраснел, когда при нем однажды заговорили о композиторе Шостаковиче и оказалось, что он прежде никогда даже не слышал этой фамилии. Вообще это было чудное письмо, от которого у меня стало весело и спокойно на душе. Тайком от «молодых» мы с Александрой Дмитриевной приготовили великолепный ужин с вином, и хотя любимый Валин салат с омарами мы посолили по очереди — сперва я, потом Александра Дмитриевна, — все-таки он был съеден в одну минуту, потому что оказалось, что Валя со вчерашнего дня не только не брился, но и ничего не ел.
Мы выпили за Санино здоровье, потом за его удачу во всех делах.
— В его больших делах, — сказал Валя, — потому что я уверен, что в его жизни будут большие дела.
Потом он рассказал, как в двадцать пятом году он работал в бюро юных натуралистов при Московском комитете комсомола, и как однажды уговорил Саню поехать на экскурсию в Серебряный бор, и как Саня долго старался понять, почему это интересно, а потом вдруг стал говорить цитатами, и все поразились, какая у него необыкновенная память. Он процитировал:
Бороться, бороться, пока не покинет надежда, —
Что может быть в жизни прекрасней подобной игры? —
и сказал, что ловить полевых мышей — это не его стихия.
Александре Дмитриевне хотелось тоже что-нибудь рассказать, и мы с Кирой боялись, что она опять заговорит о Варваре Рабинович. Но обошлось — она только прочитала нам несколько стихотворений и сказала, что у нее на стихи тоже необыкновенная память.
Так мы сидели и выпивали, и был уже двенадцатый час, когда кто-то позвонил, и Александра Дмитриевна, которая в эту минуту показывала нам, как нужно брать голос «в маску», сказала, что это дворник за мусором. Я побежала на кухню и так — с ведром в руке — и открыла дверь. Но это был не дворник. Это был Ромашов, который молча быстро отступил, когда я открыла дверь, и снял шляпу:
— У меня срочное дело, и оно касается вас, поэтому я решился прийти так поздно.
Он сказал это очень серьезно, и я сразу поверила, что дело срочное и что оно касается меня. Я поверила, потому что он был совершенно спокоен.
— Пожалуйста, зайдите.
Мы так и стояли друг против друга — он со шляпой, а я с помойным ведром в руке. Потом я спохватилась и сунула ведро между дверей.
— Боюсь, это не совсем удобно, — вежливо сказал он: — у вас, кажется, гости?
— Нет.
— А можно здесь, на лестнице? Или спустимся вниз, на бульвар. Мне нужно сообщить вам…
— Одну минуту, — сказала я быстро.
Александра Дмитриевна звала меня. Я прикрыла дверь и пошла к ней навстречу.
— Кто там?
— Александра Дмитриевна, я сейчас вернусь, — сказала я быстро. — Или вот что… Пускай Валя через четверть часа спустится за мной. Я буду на бульваре.
Она еще говорила что-то, но я уже выбежала и захлопнула двери.
Вечер был прохладный, а я — в одном платье, и Ромашов на лестнице сказал: «Вы простудитесь». Должно быть, ему хотелось предложить мне свое пальто — и он даже снял его и нес на руке, а потом, когда мы сидели, положил на скамейку, — но не решился. Впрочем, мне было не холодно. У меня горело лицо от вина, и я волновалась. Я чувствовала, что этот приход неспроста.
На бульваре было тихо и пусто, только, опираясь на палки, сидели старики — по старику на скамейку — от памятника Гоголю до самого забора, за которым строили станцию «Дворец Советов».
— Катя, вот о чем я хотел сказать вам, — осторожно начал Ромашов. — Я знаю, как важно для вас, чтобы экспедиция состоялась. И для… — Он запнулся, потом продолжал легко: — И для Сани. Я не думаю, что это фактически важно, то есть, что это может что-то переменить в жизни, например, вашего дядюшки, которого это очень пугает. Но дело касается вас и поэтому не может быть для меня безразлично… — Он сказал это очень просто. — Я пришел, чтобы предупредить вас.
— О чем?
— О том, что экспедиция не состоится.
— Неправда! Мне звонил Ч.
— Только что решили, что посылать не стоит, — спокойно возразил Ромашов.
— Кто решил? И откуда вы знаете?
Он отвернулся, потом взглянул на меня, улыбаясь:
— Не знаю, как и сказать. Снова оказываюсь подлецом, как вы меня назвали.
— Как угодно.
Я боялась, что он встанет и уйдет — настолько он был спокоен и уверен в себе и не похож на прежнего Ромашова. Но он не ушел.
— Николай Антоныч сказал мне, что заместитель начальника Главсевморпути доложил о проекте экспедиции и сам же высказался против. Он считает, что не дело Главсевморпути заниматься розысками капитанов, исчезнувших более двадцати лет тому назад. Но, по-моему… — Ромашов запнулся; должно быть, ему стало жарко, потому что он снял шляпу и положил ее на колени, — это не его мнение.
— Чье же это мнение?
— Николая Антоныча, — быстро сказал Ромашов. — Он знаком с этим заместителем, и тот считает его великим знатоком истории Арктики. Впрочем, с кем же еще и посоветоваться о розысках капитана Татаринова, как не с Николаем Антонычем? Ведь он снаряжал экспедицию и потом писал о ней. Он член Географического общества — и весьма почтенный.
Я была так взволнована, что не подумала в эту минуту ни о том, почему Николай Антоныч так хлопочет, чтобы розыски провалились, ни о том, что же заставило Ромашова снова выдать его. Я была оскорблена — не только за отца, но и за Саню.
— Как его фамилия?
— Чья?
— Этого человека, который говорит, что не стоит разыскивать исчезнувших капитанов.
Ромашов назвал фамилию.
— С Николаем Антонычем я, разумеется, не стану объясняться, — продолжала я, чувствуя, что у меня ноздри раздуваются, стараясь успокоиться и чувствуя, что не в силах. — Мы с ним объяснились раз навсегда. Но в Главсевморпути я кое-что расскажу о нем. У Сани не было времени, чтобы разделаться с ним, или он пожалел, не знаю… Да полно, а правда ли это? — вдруг сказала я, взглянув на Ромашова и подумав, что ведь это же он… он, который любит меня и, должно быть, только и мечтает, как бы вернее погубить Саню!