Уже пообедали, когда я вернулся в школу. Я пошел на кухню погреться и получил от повара нагоняй и тарелку теплой картошки. Я молча съел картошку и отправился искать Вальку. Но Валька был в Зоопарке. Мое сочинение Лихо отдал Ромашке.
Я был расстроен и поэтому не обратил внимания на то, с каким волнением встретил меня Ромашка. Он просто завертелся, когда я вошел в библиотеку, где мы имели обыкновение учить уроки.
Несколько раз он засмеялся без всякой причины и поспешно отдал мне сочинение.
— Вот Лихосел так Лихосел, — сказал он заискивающе. — На твоем месте я бы пожаловался.
Я перелистал свою работу. Вдоль каждой страницы шла красная черта, а в конце было написано: «Идеализм. Чрезвычайно слабо».
Я равнодушно сказал: «Дурак», захлопнул тетрадь и вышел. Ромашка побежал за мной. Удивительно, как он юлил сегодня: забегал вперед, заглядывал мне в лицо! Должно быть, он был рад, что я провалился со своим сочинением. Мне и в голову не приходила истинная причина его поведения.
— Вот так Лихосел, — все повторял он. — Хорошо про него Шура Кочнев сказал: «У него голова как кокосовый орех: снаружи твердо, а внутри жидко».
Он неприятно засмеялся и опять забежал вперед.
— Иди ты к черту! — сказал я сквозь зубы.
Он отстал наконец…
Еще ребята не вернулись из культпохода, а я уже был в постели. Но, пожалуй, мне не следовало ложиться так рано. Сон прошел, чуть только я закрыл глаза и повернулся на бок.
Это была первая бессонница в моей жизни. Я лежал очень спокойно и думал. О чем? Кажется, обо всем на свете!
О Кораблеве — как я завтра отнесу к нему сочинение и попрошу прочитать. О жестянщике, который принял меня за вора. О книге Катиного отца «Причина гибели экспедиции Грили».
Но о чем бы я ни думал — я думал о ней! Я начинал дремать и вдруг с такой нежностью вспоминал ее, что даже дух захватывало и сердце начинало стучать медленно и громко. Я видел ее отчетливее, чем если бы она была рядом со мною. Я чувствовал на глазах ее руку.
«Ну ладно — влюбился так влюбился. Давай-ка, брат, спать», — сказал я себе.
Но теперь, когда так чудно стало на душе, жалко было спать, хотя и хотелось немного. Я уснул, когда начинало светать и дядя Петя ворчал в кухне на Мах-мета, нашего котенка.
Глава десятая
НЕПРИЯТНОСТИ
Первое свидание и первая бессонница — это была все-таки еще прежняя, хорошая жизнь. Но на другой день начались неприятности.
После завтрака я позвонил Кате — и неудачно. Подошел Николай Антоныч:
— Кто ее спрашивает?
— Знакомый.
— А именно?
Я молчал.
— Ну-с?
Я повесил трубку…
В одиннадцать часов я засел в овощной лавке, из которой была видна вся Тверская-Ямская. На этот раз никто не принимал меня за вора. Я делал вид, что звоню по телефону, покупал моченые яблоки, стоял у дверей с равнодушным видом. Я ждал Нину Капитоновну. По прежним годам я знал, когда она возвращается с базара. Наконец она показалась — маленькая, сгорбленная, в своем зеленом бархатном пальто-салопе, с зонтиком — в такой мороз! — с неизменной кошелкой.
— Нина Капитоновна!
Она сурово взглянула на меня и, ни слова не сказав, пошла дальше. Я изумился:
— Нина Капитоновна!..
Она поставила кошель на землю, выпрямилась и посмотрела на меня с негодованием.
— Вот что, голубчик мой, — сказала она строго. — Я на тебя, по старой памяти, не сержусь. Но только, чтобы я тебя не видела и не слышала.
Голова у нее немного тряслась.
— Ты — сюда, а мы — туда! И чтобы не писал, не звонил! Вот уж могу сказать: не думала я! Видно, ошиблась!
Она подхватила кошель, и — хлоп! — калитка закрылась перед самым моим носом.
Открыв рот, я смотрел ей вслед. Кто из нас сошел с ума: я или она?..
Это был первый неприятный разговор. За ним последовал второй, а за вторым — третий.
Возвращаясь домой, я встретил у подъезда Лихо. Вот уж когда не время было говорить с ним о моем сочинении!
Мы вместе поднимались по лестнице: он, как всегда, закинув голову, глупо вертя носом, а я — испытывая страшное желание ударить его ногой.
— Товарищ Лихо, я получил сочинение, — вдруг сказал я. — Вы пишете: «Идеализм». Это уже не оценка, а обвинение, которое нужно сперва доказать.
— Мы поговорим потом.
— Нет, мы поговорим сейчас, — возразил я. — Я комсомолец, а вы меня обвиняете в идеализме. Вы ничего не понимаете!
— Что, что такое? — спросил он и нахмурился.
— Вы не имеете понятия об идеализме, — продолжал я, замечая с радостью, что с каждым моим словом у него вытягивается морда. — Вы просто не знали, чем бы меня поддеть, и поэтому написали: «Идеализм». Недаром про вас говорят… — Я остановился на секунду, почувствовав, что сейчас скажу страшную грубость. Потом все-таки сказал: — Что у вас голова как кокосовый орех: снаружи твердо, а внутри жидко.
Это было так неожиданно, что мы оба остолбенели. Потом он раздул ноздри и сказал коротко и зловеще:
— Так?!
И быстро ушел.
Ровно через час после этого разговора я был вызван к Кораблеву. Это был грозный признак: Кораблев редко вызывал к себе на квартиру.
Давно не видел я его таким сердитым. Опустив голову, он ходил по комнате, а когда я вошел, посторонился с каким-то отвращением.
— Вот что! — У него сурово вздрогнули усы. — Хорошие сведения о тебе! Приятно слышать!
— Иван Павлыч, я вам сейчас все объясню, — возразил я, стараясь говорить совершенно спокойно. — Я не люблю критиков, это правильно. Но ведь это еще не идеализм! Другие ребята всё списывают у критиков, и это ему нравится. Пусть он прежде докажет, что я — идеалист. Он должен знать, что это для меня — оскорбление.
Я протянул Кораблеву тетрадку, но он даже не взглянул на нее.
— Тебе придется объяснить свое поведение на педагогическом совете.
— Пожалуйста!.. Иван Павлыч, — вдруг сказал я, — вы давно были у Татариновых?
— А что?
— Ничего.
Кораблев посмотрел мне прямо в глаза.
— Ну, брат, — спокойно сказал он, — я вижу, ты неспроста нагрубил Лихо. Садись и рассказывай. Только, чур, не врать.
И родной матери я не рассказал бы о том, что влюбился в Катю и думал о ней целую ночь. Это было невозможно. Но мне давно хотелось рассказать Кораблеву о переменах в доме Татариновых, — о переменах, которые так не понравились мне.
Он слушал меня, расхаживая из угла в угол. Время от времени он останавливался и оглядывался с печальным выражением. Вообще мой рассказ, кажется, расстроил его. Один раз он даже взялся рукой за голову, но спохватился и сделал вид, что гладит себя по лбу.
— Хорошо, — сказал он, когда я попросил его позвонить к Татариновым и выяснить, в чем дело. — Я сделаю это. А ты зайди через час.
— Иван Павлыч, через полчаса!
Он усмехнулся — печально и добродушно…
Я провел эти полчаса в актовом зале. Паркет в актовом зале выложен елочкой, и, когда я шел от окон к дверям, темные полоски казались светлыми, а светлые — темными. Солнце светило вовсю, у широких окон медленно кружились пылинки. Как все хорошо! И как плохо!
Когда я вернулся, Кораблев сидел на диване и курил. Мохнатый зеленый френч, который он всегда надевал, когда чувствовал себя плохо, был накинут на плечи, и мягкий ворот рубахи расстегнут.
— Ну, брат, напрасно ты просил меня звонить, — сказал он. — Я теперь знаю все твои тайны.
— Какие тайны?
Он посмотрел на меня, как будто впервые увидел.
— Только нужно уметь их хранить, — продолжал он. — А ты не умеешь. Сегодня, например, ты ухаживаешь закем-нибудь, а завтра об этом знает вся школа. И хорошо еще, если только школа.
Должно быть, у меня был очень глупый вид, потому что Кораблев невольно усмехнулся — впрочем, едва заметно. По меньшей мере двадцать мыслей сразу пронеслись в моей голове. «Кто это сделал? Ромашка! Я его убью! Так вот почему Катя не пришла! Вот почему старушка меня прогнала!»