«Вперед» — называется его корабль. «Вперед», — говорит он и действительно стремится вперед. Нансен об Амундсене». Это было моим девизом. Я мысленно пролетел на самолете за Скоттом, за Шеклтоном, за Робертом Пири. По всем маршрутам. А раз в моем распоряжении находился самолет, нужно было заняться его устройством.
Согласно третьему пункту моих правил: «что решено — исполни», я прочитал «Теорию самолетостроения». Ох, что это была за мука! Но все, чего я не понял, я на всякий случай выучил наизусть.
Каждый день я разбирал свой воображаемый самолет. Я изучил его мотор и винт. Я оборудовал его новейшими приборами. Я знал его, как свои пять пальцев. Одного только я еще не знал: как на нем летать. Но именно этому я и хотел научиться.
Мое решение было тайной для всех, даже для Кораблева. В школе считали, что я разбрасываюсь, а мне не хотелось, чтобы о моей авиации говорили: «Новое увлечение». Это было не увлечение. Мне казалось, что я давно решил сделаться летчиком, еще в Энске, в тот день, когда мы с Петькой лежали в Соборном саду, раскинув руки крестом, и старались днем увидеть луну и звезды, когда серый, похожий на крылатую рыбу самолет легко обошел облака и пропал на той стороне Песчинки. Конечно, это мне только казалось. Но все же — недаром так запомнился мне этот самолет. Должно быть, и в самом деле тогда я впервые подумал о том, что теперь занимало все мои мысли.
Итак, я скрыл свою тайну от всех. И вдруг — открыл ее. Кому же? Кате.
В этот день мы с утра сговорились пойти на каток, и все нам что-то мешало. То Катя откладывала, то я. Наконец собрались, пошли, и катанье началось неудачно. Во-первых, пришлось на морозе прождать с полчаса: каток был завален снегом, закрыт, и снег убирали. Во-вторых, у Кати на первом же круге сломался каблук, и пришлось прихватить конек ремешком, который я взял с собой на всякий случай. Это бы еще полбеды. Но ремешок мой все время расстегивался. Пришлось вернуться в раздевалку и отдать его сердитому краснощекому слесарю, который с ужасным скрежетом точил коньки на круглом грязном точиле. Только что починил он пряжку, как самый ремешок оборвался — а он был свиной, а попробуйте-ка скрюченный свиной ремешок завязать на морозе! Наконец все было в порядке. Снова пошел снег, и мы долго катались, взявшись за руки, большими полукругами то вправо, то влево. Эта фигура называется голландским шагом.
Снег мешает хорошим конькобежцам. Но как приятно, когда на катке вдруг начинает идти снег! Никогда на катке снежинки не падают ровно на лед. Они начинают кружиться — потому что люди, кружащиеся на льду, поднимают ветер — и долго взлетают то вверх, то вниз, пока не ложатся на светлый лед. Это очень красиво, и я почувствовал, что все на свете хорошо. Я знал, что и Катя чувствует это, несмотря на твердый, как железо, свиной ремешок, который уже натер ей ногу, и тоже радуется, что идет снег и что мы катаемся с ней просторным голландским шагом.
Потом я стоял у каната, которым была огорожена фигурная площадка, и смотрел, как Катя делает двойную восьмерку. Сперва у нее ничего не выходило, она сердилась и говорила, что во всем виноват каблук, потом вдруг вышло, и так здорово, что какой-то толстяк, старательно выписывавший круги, даже крякнул и крикнул ей:
— Хорошо!
И я слышал, как она и ему пожаловалась на сломанный каблук.
Да, хорошо. Я замерз, как собака, и, махнув Кате рукой, сделал два больших круга — согреться.
Потом мы снова катались голландским шагом, а потом уселись под самым оркестром, и Катя вдруг приблизила ко мне разгоряченное, раскрасневшееся лицо с черными живыми глазами. Я подумал, что она хочет сказать мне что-нибудь на ухо, и спросил громко:
— А?
Она засмеялась:
— Ничего, просто так. Жарко.
— Катька, — сказал я, — знаешь что?.. Ты никому не расскажешь?
— Никому.
— Я иду в летную школу.
Она захлопала глазами, потом молча уставилась на меня.
— Решил?
— Ага.
— Окончательно?
Я кивнул головой.
Оркестр вдруг грянул, и я не расслышал, что она сказала, стряхивая снег с жакетки и платья.
— Не слышу!
Она схватила меня за руку, и мы поехали на другую сторону катка, к детской площадке. Здесь было темно и тихо, площадка завалена снегом. Вдоль катальной горки были насажены ели, и вокруг площадки маленькие ели — как будто мы были где-нибудь за городом в лесу.
— А примут?
— В школу?
— Да.
Это был страшный вопрос. Каждое утро я делал гимнастику по системе Анохина и холодное обтирание по системе Мюллера. Я щупал свои мускулы и думал: «А вдруг не примут?» Я проверял глаза, уши, сердце. Школьный врач говорил, что я здоров. Но здоровье бывает разное, — ведь он не знал, что я собираюсь в летную школу. А вдруг я нервный? А вдруг еще что-нибудь? Рост! Проклятый рост! За последний год я вырос всего на полтора сантиметра.
— Примут, — решительно отвечал я.
Катя посмотрела на меня, кажется, с уважением…
Мы ушли с катка, когда уже погасили свет и сторож в валенках, какой-то странный на льду, удивительно медленный, хотя он шел обыкновенным шагом, пронзительно засвистел и двинулся к нам с метлой.
В пустой раздевалке мы сняли коньки. Буфет был уже закрыт, но Катя подъехала к буфетчице, назвала ее «нянечкой», и та растрогалась, дала нам по булочке и по стакану холодного чая. Мы пили и разговаривали…
— Какой ты счастливый, что уже решил! — со вздохом сказала Катя. — А я еще не знаю…
После того как я сказал, что иду в летную школу, мы говорили только о серьезных вещах, главным образом о литературе. Ей очень нравился «Цемент» Гладкова, и она ругала меня за то, что я еще не читал. Вообще Катя читала гораздо больше меня, особенно художественной литературы.
Потом мы заговорили о любви и сошлись на том, что это ерунда. Сперва я усомнился, но Катя очень решительно сказала: «Разумеется, ерунда» — и привела какой-то пример из Гладкова. И я согласился.
Мы возвращались по темным, ночным переулкам, таким таинственным и тихим, как будто это были не Скатертные и Ножовые переулки, а необыкновенные лунные улицы, на Луне.
Глава четвертая
ПЕРЕМЕНЫ
Мы с Катей не говорили о ее домашних делах. Я только спросил, как Марья Васильевна, и она отвечала:
— Спасибо, ничего.
— А Нина Капитоновна?
— Спасибо, ничего.
Может быть, и «ничего», но я подумал, что плохо. Иначе Кате не пришлось бы, например, выбирать между катком и трамваем. Но дело было не только в деньгах. Я прекрасно помнил, как в Энске мне не хотелось возвращаться домой, когда Гаер Кулий стал у нас полным хозяином и мы с сестрой должны были называть его «папа». По-моему, что-то в этом роде чувствовала и Катя. Она помрачнела, когда нужно было идти домой. В доме у них было неладно. Вскоре я встретился с Марьей Васильевной и окончательно убедился в этом.
Мы встретились в театре на «Принцессе Турандот». Катя достала три билета — третий для Нины Капитоновны. Но Нина Капитоновна почему-то не пошла, и билет достался мне.
Я часто бывал в театре. Но одно дело — культпоход, а другое — Марья Васильевна и Катя. Я взял у Вальки рубашку с отложным воротничком, а у Ромашки — галстук. Этот подлец потребовал залог:
— А вдруг потеряешь?
Пришлось оставить в залог рубль.
Мы пришли из разных мест, и Катя чуть не опоздала. Она примчалась, когда билетерша уже запирала двери.
— А мама?
Мама была в зрительном зале. Она окликнула нас, когда, наступая в темноте на чьи-то ноги, мы искали наши места…
В нашей школе много говорили о «Принцессе Турандот» и даже пытались поставить. Гришка Фабер утверждал, что в этой пьесе все мужские роли написаны для него как нарочно. Поэтому в первом акте мне некогда было смотреть на Марью Васильевну. Я только заметил, что она по-прежнему очень красивая, даже, может быть, стала еще красивее. Она переменила прическу, и весь высокий белый лоб был виден. Она сидела прямо н не отрываясь смотрела на сцену.