— Григорьев, — сказал он припоминая. (Он славился тем, что всю школу знал по фамилиям.) — Ты знаешь, где я живу?
Я отвечал, что знаю.
— А что такое лактометр, знаешь?
Я отвечал, что не знаю.
— Это прибор, показывающий, много ли воды в молоке. Известно, — Николай Антоныч поднял палец, — что молочницы разбавляют молоко водой. Положите в такое разбавленное молоко лактометр, и вы увидите, сколько молока и сколько воды. Понял?
— Понял.
— Вот ты мне его и принеси.
Он написал записку.
— Да смотри не разбей. Он стеклянный.
— Не разобью, — отвечал я с жаром.
Записку было велено передать Нине Капитоновне.
Я и не подозревал, что так зовут старушку из Энска. Но открыла мне не старушка, а незнакомая худенькая женщина в черном платье.
— Что тебе, мальчик?
— Меня послал Николай Антонович.
Эта женщина была, разумеется, Катькина мама и старушкина дочка. У всех троих были одинаковые решительные носы, одинаковые глаза — темные и живые. Но внучка и бабушка смотрели веселее. У дочки был печальный, озабоченный вид.
— Лактометр? — с недоумением сказала она, прочитав записку. — Ах, да!
Она зашла в кухню и вернулась с лактометром в руке. Я был разочарован. Просто градусник, немного побольше.
— Не разобьешь?
— Что вы, — сказал я с презрением, — разобью…
Я отлично помню, что смелая мысль — проверить лактометр на снежную соль — явилась приблизительно через две минуты после того, как предполагаемая Кать-кина мама захлопнула за мной дверь.
Я только что спустился с лестницы и стоял, крепко держа прибор в руке, а руку в кармане. Еще Петька говорил, что в снегу есть соль. Может лактометр показать эту соль или Петька наврал? Вот вопрос. Нужно было проверить.
Я выбрал тихое место — за сараем, рядом с помойной ямой. Домик из кирпичей был сложен на притоптанном снегу; от домика за сарай уходила на колышках черная нитка — должно быть, ребята играли в полевой телефон. Я зачем-то подышал на лактометр и с бьющимся сердцем сунул его рядом с домиком в снег. Судите сами, что за каша была у меня в голове, если через некоторое время я вынул лактометр и, не находя в нем никакой перемены, снова сунул в снег, на этот раз вниз головой.
Кто-то ахнул поблизости. Я обернулся.
— Беги, взорвешься! — закричали в сарае.
Это произошло в две секунды. Девочка в расстегнутом пальто вылетает из сарая и опрометью бежит ко мне. «Катька», — думаю я и на всякий случай протягиваю руку к прибору. Но Катька хватает меня за руку и тащит за собой. Я отталкиваю ее, упираюсь, мы падаем в снег. Трах! Осколки кирпича летят в воздух, сзади белой тучей поднимается и ложится на нас снежная пыль.
Однажды я уже был под обстрелом — когда хоронил мать. Но тут было пострашнее. Что-то долго грохало и рвалось у помойной ямы, и каждый раз, когда я поднимал голову, Катька вздрагивала и спрашивала: «Здорово? А?»
Наконец я вскочил.
— Лактометр! — заорал я и со всех ног побежал к помойке. — Где он?
На том месте, где торчал мой лактометр, была глубокая яма.
— Взорвался!
Катька еще сидела на снегу. Она была бледная, глаза блестели.
— Балда, это гремучий газ взорвался, — сказала она с презрением. — А теперь лучше уходи, потому что сейчас придет милиционер — один раз уже приходил — и тебя сцапает, а я все равно удеру.
— Лактометр! — повторил я с отчаянием, чувствуя, что губы не слушаются и лицо начинает дрожать. — Николай Антоныч послал меня за ним. Я положил его в снег. Где он?
Катька встала. На дворе был мороз, она без шапки, темные волосы на прямой пробор, одна коса засунута в рот. Я тогда на нее не смотрел, потом припомнил.
— Я тебя спасла, — сказала она и задумчиво шмыгнула носом, — ты бы погиб, раненный наповал в спину. Ты мне обязан жизнью… Что ты тут делал, около моего гремучего газа?
Я ничего не отвечал. У меня горло перехватило от злости.
— Впрочем, знай, — торжественно добавила Катька, — что, если бы даже кошка подсела к газу, я бы все равно ее спасла — мне безразлично.
Я молча пошел со двора. Но куда идти? В школу теперь нельзя — это ясно.
Катька догнала меня у ворот.
— Эй ты, Николай Антоныч! — крикнула она. — Куда пошел? Жаловаться?
Я обернулся. Ох, с каким наслаждением я дал бы ей по шее! За все сразу: за погибший лактометр; за вздернутый нос; за то, что я не мог вернуться в школу; за то, что она меня спасла, когда ее никто не просил.
Впрочем, и она не зевала. Отступив на шаг, она двинула меня в подвздох. Пришлось взять ее за косу и сунуть носом в снег. Она вскочила.
— Ты неправильно подножку подставил, — сказала она оживленно. — Если бы не подножка, я бы тебе здорово залепила. Я у нас в классе всех мальчишек луплю… Ты в каком?.. Это ты бабушке кошелку нес?.. Во втором?
— Во втором, — ответил я с тоской.
Она посмотрела на меня.
— Подумаешь, градусник разбил! — сказала она с презрением. — Хочешь, скажу, что это я? Мне ничего не будет. Подожди-ка.
Она убежала и через несколько минут пришла в шапочке, уже другая, важная, с ленточками в косах.
— Я бабушке сказала, что ты приходил. Она спит. Она говорит: что же ты не зашел? Она говорит: хорошо, что лактометр разбился, а то было мученье каждый раз его в молоко пихать. Он все равно неверно показывал. Это Николая Антоныча выдумки, а бабушка всегда на вкус скажет, хорошее молоко или нет…
Чем ближе мы подходили к школе, тем все важнее становилась Катька. По лестнице она поднималась, закинув голову, независимо щурясь.
Николай Антоныч был в учительской, там, где я его оставил.
— Ты не говори, я сам, — пробормотал я Катьке.
Она презрительно фыркнула; одна коса торчала из-под шапки дугой.
Именно с этого разговора начались загадки, о которых я расскажу в следующей главе.
Дело в том, что Николай Антоныч, тот самый важный и снисходительный Николай Антоныч, которого мы привыкли считать неограниченным повелителем четвертой школы, исчез куда-то, как только Катька переступила порог. Новый Николай Антоныч, разговаривая, неестественно улыбался, наклонялся через стол, широко открывал глаза, поднимал брови, как будто Катька говорила бог весть какие необыкновенные вещи. Боялся он ее, что ли?
— Николай Антоныч, вы посылали его за лактометром? — небрежно, показав на меня глазами, спросила Катька.
— Посылал, Катюша.
— Правильно. А я его разбила.
У Николая Антоныча сделалось серьезное лицо.
— Врет, — мрачно сказал я, — он взорвался.
— Ничего не понимаю. Молчи, Григорьев!.. Объясни, в чем дело, Катюша.
— Дело ни в чем, — гордо закинув голову, отвечала Катька. — Я разбила лактометр, вот и всё.
— Так, так, так. Но, кажется, я посылал этого мальчика, правда?
— А он не принес, потому что я разбила.
— Врет, — снова сказал я.
Катька грозно стрельнула в меня глазами.
— Хорошо, Катюша, допустим. — Николай Антоныч умильно сложил губы. — Но вот, видишь ли, в школу привезли молоко, и я задержал завтрак, чтобы определить качество этого продукта и в зависимости от этого качества решить, будем ли мы и в дальнейшем брать его у наших поставщиц или нет. Выходит, что я дожидался напрасно. Больше того: выходит, что ценный прибор разбит, да еще при невыясненных обстоятельствах… Теперь ты объясни, Григорьев, в чем дело.
— Вот скучища! Я пойду, Николай Антоныч, — объявила Катька.
Николай Антоныч посмотрел на нее. Не знаю почему, но мне показалось в эту минуту, что он ее ненавидит.
— Хорошо, Катюша, иди, — ласково сказал он. — А с этим мальчиком мы еще потолкуем.
— Тогда я подожду.
Она уселась и нетерпеливо грызла косу все время, пока мы разговаривали. Пожалуй, если бы она ушла, разговор не кончился бы так мирно. Лактометр был прощен. Николай Антоныч припомнил даже, что я был направлен в его школу как будущий скульптор. Катька прислушивалась с интересом.
С этого дня мы с ней подружились. Ей понравилось, что я не дал ей взять вину на себя, а когда рассказывал, как-то вывернулся и ничего не сказал о гремучем газе.