— Ты перебрался сюда? — сказала мать.
— Мне нравятся деревья, — сказал он.
Их листва трепетала в прозрачном воздухе, и они не казались пустыми.
Через два дня он позвонил деду — мать была в саду.
— Ты приедешь в субботу?
Дед ответил:
— Твоей матери, по-видимому, гости сейчас ни к чему.
— Я хочу, чтобы ты приехал.
Дед как будто задумался, но сразу же сказал:
— Энтони, когда твоя мать говорит, чтобы ее оставили в покое, я ничего сделать не могу.
— Тогда я приеду в Новый Орлеан.
— Твоя мать говорит, что тебе надо оправиться от инфекционного заболевания.
— Это сказал доктор?
— Это сказала мне она. — В голосе деда послышалось легкое раздражение.
— По-моему, я болен, — медленно сказал Энтони. — По-моему, я очень болен, и я хочу уехать отсюда.
— Я поговорю с твоей матерью.
Энтони повесил трубку.
Она сказала:
— Мне звонил дедушка.
— Можно мне уехать?
— Когда ты окрепнешь, Энтони.
— Что у меня? — спросил он.
— Утомление от быстрого роста.
— Ты держишь меня тут. Ты не даешь мне уехать.
— Энтони, не говори глупостей.
— Ты даже папе не сообщила.
Ночью он написал письмо отцу и на рассвете пошел на почту в Порт-Беллу. Он думал, что сумеет дойти туда, прежде чем мать его хватится. И он почти дошел. Ватага негритянских детей, которые отправились спозаранку ловить раков, нашла его у дороги, там, где начинался городок. Он по пояс увяз в жидкой грязи канавы, куда упал, когда потерял сознание.
Потом, когда он окончательно разобрался, где он (у себя в спальне, а у кровати сидит его мать), когда он окончательно удостоверился, что потерпел неудачу, его гнев исчез и он перестал ощущать себя в ловушке.
— Мама, — сказал он, — чем я болен? Что говорил доктор?
— Ничем.
— Мама, — сказал он, — ты лжешь.
— Энтони! — Она пощупала ему лоб. — У тебя температура, и ты переутомился.
— Он сказал, что я умру.
Он смотрел, как бледнеет ее загорелая кожа. Желтеет, а не белеет, подумал он. Смешно!
Он продолжал смотреть на нее, на оледеневшее лицо, на идущую пятнами кожу и не испытывал страха. Или хотя бы тревоги. Ему было даже приятно, что он отгадал. И очень приятно, что он сумел причинить ей боль.
— Энтони, ты не должен этого говорить.
Он рассмеялся. Глубоко внутри себя. Смех возник, как легкая щекотка где-то у позвоночника, и начал разливаться по телу, и вскоре он уже весь трясся. Но наружу не вырвалось ни звука, ничто не нарушило висящей в воздухе тишины. А он продолжал смеяться — смеяться наедине с собой.
Теперь он чувствовал себя почти веселым и почти счастливым. Внутри него непрестанно бурлил смех.
— Ты вчера ночью много молилась, — сказал он матери, улыбаясь ей. — Может быть, тебе следовало бы молиться поусердней.
Она стояла между ним и светом — высокий стройный силуэт на фоне блеска. Ее лица он не различал. Она отвернулась, ничего не ответив. Он снова заговорил:
— Где же священники, мамочка?
— Энтони, тебе становится лучше.
— Нет, — сказал он. — Нет.
Энтони перестал есть. Он пил ледяной чай, опустошая кувшин за кувшином.
— Энтони, ты должен есть, — сказала мать.
— Я хочу вернуться в Новый Орлеан. Я хочу, чтобы папа знал.
— Нам нечего делать в городе, Энтони, ты же знаешь.
Он кивнул, улыбнувшись своей легкой тайной улыбкой.
— Ты знаешь название, но не хочешь сказать мне. А я знаю, какая она, но не знаю, как она называется.
— Господь — источник многих чудес, — внезапно сказала мать. — Все в его воле.
— О, да! — сказал Энтони, и на этот раз его спрятанный смех выплеснулся наружу.
Но потом ночи превратились для него в муку. Проспав час-другой, он уже не мог больше уснуть. Он зажигал лампу, садился на кровати и старался настроить приемник на какую-нибудь ночную станцию. Его мать — она тоже теперь словно никогда не спала — входила к нему узнать, почему он проснулся, а он нарочно не отвечал и лежал, повернувшись к ней спиной, пока она не уходила.
(Казалось бы, она должна плакать — он недоумевал, почему она не плачет. Ее глаза даже глухой ночью оставались круглыми и сухими. Но в них был какой-то свет. Особый свет — откуда бы он ни брался, чем бы он ни был. Таких ярких глаз он никогда не видел. Как автомобильные фары. Лучи искусственного света, озаряющие дорогу. С такими глазами она видит и ночью… Она может сотворить ими чудо…)
Он научился прокрадываться вниз по черной лестнице — самой дальней от комнаты его матери — и выходил наружу через кухонную дверь. Иногда он сидел на веранде, слушая, как еноты и скунсы гремят жестянками в мусорных баках. Иногда он ходил по садам, рассматривая форму и расположение листьев. А иногда он спускался на берег, уходил на дальний конец длинных деревянных мостков и играл сам с собой, будто он ловит при лунном свете крабов — золотых, усаженных рубинами, с жемчужинами вместо глаз.
Ему становилось все труднее и труднее уходить так далеко, хотя он несколько раз останавливался передохнуть. Скоро, думал он, я уже не смогу выходить, моя мать навсегда запрет меня внутри этого дома.
Он раздумывал об этом, сидя на шершавых досках мостков. Опрокинутая луна висела над самым горизонтом, и ее отражение сияло в застывшем зеркале воды. Он смотрел на усеянную звездами гладь залива, бесконечно пустого, совершенно неподвижного. Он поглядел вниз и увидел на мерцающем лунными блестками стекле привязанную под мостками пирогу. Сыновья садовника забыли отогнать ее в лодочный сарай.
Наклонив голову, он следил за луной правым глазом, а за пирогой — левым. Опрокинулась чаша луны — расплескалась вода… но в ночном небе не было заметно никаких предвестников дождя.
Неровное, плохо обтесанное дерево (это была настоящая пирога, вырубленная из одного ствола.) казалось гладким и бархатистым на фоне отполированной луной воды.
Какая мягкая, подумал он. Мягкая! Точно пуховое кресло. Такая удобная…
Он знал, что это вовсе не так, — он ведь часто плавал в пирогах. Это были неудобные, неуклюжие скорлупки, которые плясали на воде.
Мой дед нажил столько денег — он взглянул на луну, словно ожидая ответа, — а у нас есть только пирога, как у каких-нибудь нищих кэдженов. Война забрала все остальные яхты и лодки — их передали береговой охране. Но мы могли бы завести хотя бы новую пирогу или ялик. Ведь столько денег…
А что такое деньги? Когда он был маленьким, он представлял себе груды долларовых бумажек, запертые в шкафу. Отец женился на матери, чтобы получить ключ от шкафа, и дедушке он нравился больше, чем мама… А как дед относится ко мне, хотел бы я знать? Не очень. Ведь не приехал повидаться.
Прямо под ним возникла стайка рыбок — серебряные пятнышки, спасающиеся от невидимого преследователя, — и исчезла, почти не зарябив воду.
Он начал считать звезды: четыре, пять — и вон еще три, под заходящей Большой Медведицей. Наверное, уже поздно. В эту пору года светает медленно. Вторая половина октября. Скоро день Благодарения и рождество — еще более короткие дни. Я ни разу не видел зари, то есть этим летом. Сегодня я ее дождусь.
Он оглянулся на дом. Широкий, высокий, серый на фоне синего ночного неба. В комнате его матери горел свет. И в холле тоже. Она его уже хватилась.
Он сполз по лестнице в пирогу. Она закачалась и запрыгала, но он удержал ее, осторожно сел там, где полагалось, и отвязал веревку.
Мать будет искать его сначала в саду, а потом на дороге в город. Про берег она подумает только в последнюю очередь. У него много времени.
Он неуверенно погрузил весло в воду. После двух-трех попыток он вспомнил, как это делается, вспомнил все, чему его учили.
Он поплыл по безветренной неподвижности залива. Он часто отдыхал, потому что в его запястьях опять поднималась боль, но продолжал грести — у него был план. Когда он отойдет на безопасное расстояние, когда его уже нелегко будет увидеть с берега, тогда он повернет на запад. Там, он помнил, проходит течение, и оно унесет его к этому городку… Лонгпорт, кажется? А добравшись туда, он посмотрит, что делать дальше.