Гроза миновала.
— Слушай, а что если я тебя в Политбюро введу? Русский, фронтовик, что ещё надо? Они же, серуны, и пороха не нюхали. Или в секретариат. Жданов пусть музыкой занимается, чижика-пыжика на рояле одним пальцем умеет, а ты литературой. Будешь подсказывать мне, кого в кино пригласить, «Тарзана» посмотреть, выпить потом, а кого под задницу. Поприжать их всех надо, паразитов. Расплодились, черти. Дачи себе понастроили, живут, как паны… А у тебя дача есть?
— Что вы, товарищ Сталин, в коммуналке живу.
— В коммуналке? Сталинский лауреат — и в коммуналке?
— Так точно, товарищ Сталин.
— Безобразие, понимаешь. — Он подошёл к телефону. — Хрущёва мне. — И через минуту: — Никита? Ну как, живой? Лазарь не замучил? Ну ладно, ладно. Так вот, сидит тут у меня один ваш киевский писатель, молодой. Некрасов фамилия, — он повернулся ко мне. — Ты не родственник, часом, того, классика?
— Ни с какой стороны.
— Говорит, ни с какой стороны. Сам вылупился, без протекции. Что? Не слыхал о таком? И не стыдно? Руководитель называется. Так вот, садись в самолёт и чтоб… Сейчас сколько? Глянь, капитан, я без часов… Девять? Без пяти девять. Чтоб в двенадцать был у меня. Ясно?
Он положил трубку.
— Пусть проветрится. А то совсем замучил его там Лазарь с этими делами украинскими. Заодно и повеселит нас, парень занятный.
Дальше произошло нечто, в чём я не проявил достаточной активности. А надо бы. То ли хмель помешал, то ли важность того, что сообщено было мне, поставило меня в тупик, но только сейчас, столько времени спустя, я понял окончательно, какую промашку дал.
После телефонного звонка Сталин начал ходить по комнате. Из угла в угол, туда и обратно, своей неторопливой, неслышной походкой. Какое-то время постоял у окна. Я продолжал сидеть за столом, ковыряя вилкой остатки вчерашнего сациви.
Сталин подошёл к столу и как-то странно посмотрел на меня. Потом направился к двери, приоткрыл и к чему-то прислушался, неслышно затворил, вернулся к столу. Да, подумал я, боги, оказывается, вовсе не благодушествуют на своих облаках, они тоже чего-то всё время остерегаются, озираются, к чему-то прислушиваются…
Сталин внимательно смотрел на меня. Во взгляде его было что-то новое — не то что недоверие, а какая-то неожиданная для меня неуверенность, будто он сомневался в чём-то, на что-то не решался. И это Сталин… Длилась пауза секунд пять, может, десять.
— Никому не говорил, а тебе скажу, — произнёс он наконец, и глаза его сузились. — Молчать умеешь?
Я проглотил слюну. Сказал, что умею.
— Под большим секретом… Тайна, — он подвинул стул вплотную к моему и, наклонившись, шёпотом сказал: — Дневник веду… — приложил толстый палец к губам. — Никто не знает…
Я молчал. Взгляд его сверлил меня насквозь.
— Никому не верю, все серуны… А тебе верю, понимаешь? И доверяю, дневник свой доверяю. Понятно? Когда умру…
Он вдруг умолк, стал к чему-то опять прислушиваться. Было тихо, только какая-то птичка щебетала за окном. Встал, беззвучной походкой подошёл к кушетке, осторожно отодвинул её, но тут же придвинул обратно.
— Не сегодня, нет… — распрямился. — Специальный разговор будет. Вызову.
И он вновь заходил по комнате. Туда-сюда. Раза три-четыре.
— Ладно, налей.
Я разлил по стаканам.
— Пикнешь только, язык вырву. Ясно? Как шах персидский или афганский…
Мы выпили, и он, как ни в чём не бывало, заговорил о Востоке. Вспомнил Амануллу-хана, который в начале двадцатых годов приезжал в Союз.
— Трактор мы ему тогда подарили. Тебе смешно? А тогда, знаешь, какой это подарок был? Интеллигентный был шах, падишах в то время назывался. И жена красавица… — Он причмокнул языком и тут же добавил: — А язык вырву. Как его прадедушка вырывал…
Мне стало как-то не по себе, хотя он тут же улыбнулся своей чернозубой улыбкой и похлопал меня по плечу.
— Уже и пошутить нельзя, пугливые вы все какие-то… — И без всякого перехода: — Послушай, а ты дневник вёл? Когда-нибудь? А?
— Пытался в Сталинграде, не получилось.
— Трудно, очень трудно. И непонятно. Для кого пишешь? Для истории? Для себя? Ладно. Потом. Вызову, поговорим… Как с писателем. Толстой вот писал, в сапог прятал. А мне куда? А? — Он рассмеялся и погрозил мне пальцем. — Как там у Пушкина? И вырвал грешный мой язык, какой-то там, не помню уже, и лукавый, и жало мудрое змеи… Эх, нет больше Пушкиных, товарищ писатель, нет… — он вздохнул.
Фу ты чёрт, подумал я, холодея, — влип. Язык, может, и не вырвет, но вот возьмёт и вызовет. Что тогда? И заставит читать. Или наоборот — запретит. Но даст указание. Тогда-то и тогда-то, когда он умрёт, в таком-то месте… А может, и совсем по-своему — кто слишком много знает — к ногтю… Самый реальный из вариантов… Мне стало по-настоящему страшно.
25
Ровно в двенадцать, минута в минуту, дверь приоткрылась, и в ней показалась поросячья физиономия Хрущёва.
— Можно, товарищ Сталин?
— А, Лис-Микита… — Сталин приветливо помахал рукой. — Горилку привёз?
Хрущёв растерянно развёл руками.
— Ну и недогадливый ты хохол. И истории не знаешь. К царям всегда с дарами приходят. Шубу там соболью, коня резвого, яхонты, алмазы… А нам вот с писателем горилки с перцем вашей украинской не хватает. Ну, что делать с ним будем? Накажем?
— Так я, товарищ Сталин, сейчас…
— Да хрен с тобой. На первый раз прощаем. Налей-ка ему, капитан. Полный, полный. Бери! Да не расплескивай. Руки чего дрожат? Со страху, что ли? Ну, рявкнул мишка…
Очевидно, действительно от страха, но руки у Никиты Сергеевича так дрожали, что он с трудом стакан к губам поднёс. Потом поперхнулся. Но выпил, с трудом, но выпил.
— Ох и питух же ты, Никита, — рассмеялся Сталин, обнажая чёрные свои зубы. — Тоже мне казак, запорожец…
Удивительно он всё-таки словоохотливым оказался. А я-то думал, что так лениво роняет слова. Ходит вокруг стола, попыхивает трубочкой и неожиданным вдруг вопросом каверзным огорошивает. Таким в кино мы его видали, к такому привыкли.
— Выпил? Теперь закуси. Балычок, семушка. Да ты не стесняйся, чувствуй себя как дома. Там небось от стола не оторвёшь. Смотри, какое пузо отрастил. Давай ему второй, капитан, а то не на равных будем.
Второй пошёл у Хрущёва легче. Крякнул, вытер ладонью рот, отрезал кусок телятины.
— Вот и хорошо, — сказал Сталин и встал. — Вы тут закусывайте пока, а я тем временем… — Он вышел, очевидно по надобности…
Хрущёв тяжело вздохнул, посмотрел на меня со смешанным чувством почтения и недоумения.
— Так это из-за вас он меня вызвал?
— Да вроде.
— А по какому поводу, не знаете?
— Квартирному.
— Квартирному? А у вас что, нету? Так это ж по телефону всё можно.
— Вероятно, можно.
— А ещё про что-нибудь говорил?
— Говорил.
— Про что?
— Про булаву.
— Какую булаву?
— Богдана Хмельницкого.
— Что на памятнике? Убрать, что ли, надо? Вмиг уберём, — он облегчённо вздохнул.
Иди оно так, как шло, всё было бы прекрасно. Хрущёву было приказано отгрохать мне дачу на берегу Днепра и квартиру не хуже, чем у Корнейчука («Ах, у него особняк, и Некрасову особняк!»), потом предложено было по традиции сплясать гопака и совсем уже не по традиции — есть такое русское развлечение — изобразить борьбу с медведем, и в награду преподнесён был келех, и беднягу совсем развезло. Сталин смеялся, хлопал в ладоши. На этом бы и кончить, поблагодарить за гостеприимство, Никиту взять под микитки и улететь бы с ним в Киев, а там дача, особняк и прочие лауреатские блага с царского плеча.
Но не тут-то было, позвонил вдруг телефон. Сталин взял трубку.
— Ну, чего там, — буркнул. — А кто его приглашал? Занят я… Скажи, что занят, — и положил трубку. — Тоже мне борец с алкоголизмом.
Через минуту опять звонок.
— Ну что? Какое там может быть важное дело? — матюкнулся. — Ладно, пусть зайдёт.
Зашёл Берия.