Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А может, не Лубянка, а Шанз-Элизе или плас Пигаль? Мне, например, попался именно такой бел- или розово-горюч камень…

Ну, а если б поехал влево? Или вернулся бы назад, в поисках другого перепутья, а там шестикрылый серафим?

Саперлипопет…

4

Конечно, об этом говорили не один вечер. Ехать или не ехать? Немцев удержали на Марне, но они всё же рвутся к Парижу. Обстреливают из «Больших Берт», сбрасывают бомбы с «Цеппелинов». Для малыша это только развлечения — вчера никак нельзя было оторвать его от окна, ночное небо исполосовано прожекторами, и где-то на скрещении их лучей серебрится сигара. «C'est lui! Regardez! Regardez!» — «Это он, смотрите, смотрите!»

Коля, как и положено всякому пятнадцатилетнему, хотя и побаивался, но упаси Бог обнаружить этот страх, проявляет недюжинные познания в военном искусстве. В спор об «уезжать или не уезжать» не вступает.

Бабушка же и мама говорят об этом, как только мать возвращается из госпиталя.

Бабушка, Алина Антоновна, больше всего боится, конечно, за детей. Немцы возьмут Париж, куда мы денемся? А Киев — там и мебель, и все вещи наши, — всё-таки дальше от фронта. И вообще это Россия. Если уж попадаться немцам в руки, так лучше в своей России. Всегда можно скрыться на какое-то время у Серёжи Эрна, бабушкиного племянника, в его поместье в Солоновщине. А здесь куда? Ни друзей, ни знакомых французских, одни русские…

Мать на противоположных позициях. Немцы никогда не возьмут Парижа. И вообще, ей как врачу негоже бросать свой госпиталь — раненых с каждым днём всё больше и больше, а врачей, особенно хирургов, криком кричи, а больше не становится. Сегодня с Соммы двадцать человек привезли, из них восемь тяжёлых, а класть некуда, и главный хирург к тому же заболел. Бросать госпиталь в такой момент — преступление. И только потому, что Киев дальше от фронта, чем Париж.

Последующие события показали, что мать совершила-таки это преступление. После, надо думать, долгих и утомительных споров относительно маршрута — через Италию и Грецию или Англию — Швецию — выбран был северный путь. Следующий этап — что взять, что оставить, как быть с Викиной нянькой — бретонкой Сесиль — хочет тоже уехать? Наконец всё упаковано, Сесиль оставлена, и через Лондон, Северное море (немецкие подводные лодки!), Швецию, Финляндию семейство добирается до России и оседает в Киеве, где мебель и прочие вещи… Начинается новая жизнь.

Ну, а победи мама, а не бабушка?

Война бы кончилась, не без маминого участия, можно было бы и не краснеть. Дети росли бы. Возможно, Февральская революция опять поманила бы в Россию, но неумение принимать быстрые решения привело бы к тому, что дотянули бы до Великой Октябрьской социалистической революции, а та смешала все карты.

Гражданская война. Глазами из Парижа. Коля, думаю, особенно ею бы не интересовался (даже там, в Миргороде, не так он ею, как она им заинтересовалась — нашёл большевистский патруль французские книжки у мальчика — шпион! — и убили). Младший же (как это было в Киеве) болел бы за белых, добровольцев, так они себя называли.

Первая волна эмиграции. Дружба с генеральскими отпрысками. Единая, неделимая. Потом всё это надоело бы — споры, ссоры, распри…

Лицей. Институт. Возможно, тоже архитектурный («мальчик так хорошо рисует…»). Корпение потом над скучными планами в частном архитектурном ателье. Возможно, одновременно пописывал бы рассказики а-ля Пруст, читал бы французским друзьям в Клозери де Лила или в тесной мансарде в Марэ.

Правый, левый? Скорее левый, рвался бы в Испанию, Гитлера ненавидел, поглядывал бы на Москву. В войну ринулся бы в маки. С полного одобрения матери: «Иди, иди, малыш, только давай о себе как-то знать». После войны рвался бы в Советский Союз. «Всё-таки мы, русские, победили!» В маки дружил бы со сбежавшими из плена советскими офицерами. Вот это ребята! О них написал свою первую книгу «Дымок махорки». В определённом кругу прозвучала, даже какую-то премию получила.

Крушение Сталина переживал как личную трагедию. «Дядя Коля, кажется, с ним встречался, — говорила мать, — не очень одобрял, спроси у него». А жена, если русская — «Ну и слава Богу, вздохнут наконец люди», а если француженка, повторяя слова то ли Сартра, то ли Арагона: «Идиот этот ваш Круштшэф, совсем не думает о Булонь-Биянкур… Во что ж им, рабочим, теперь верить?»

Ленин, Сталин, Хрущёв, Брежнев…

Максимов, к которому он ринулся, как только тот оказался в Париже, разливая водку по стаканам (о Господи, и это всё надо выпить сразу?), говорил ему:

— Вы идеалист, Виктор. Всё ищете жемчужину в говне. А её нет, как ни ищи. А если найдёте, знайте, что она из того же вещества… Все вы, русские, никогда не бывавшие в России, путаете русское с советским. И радуетесь не тому, чему надо. Радуетесь дутым успехам. Ах-ах, победили безграмотность! А вы знаете, что это главная беда советской власти? Ну, не беда — ошибка. Беда наша, народа. Читать-то научили, а книги запретили. И те, кто пишут, главные враги. Будь он даже мальчишкой-поэтом, читающим свои стихи у ног Маяковского…

— Да, но ведь и при Сталине были и Твардовский, и Пастернак.

— А Маяковский пустил себе пулю в лоб… И не равняйте Пастернака с Твардовским. Один был блаженненький, но гений, а другой, хоть и честный человек, но искренний коммунист, верящий в коммунизм. Теперь таких уже нет.

— А вы уверены, что верил?

— Верил. Более того, верил в Сталина.

— А вы?

— Вопрос, на который так прямо не ответишь. Верил, не верил… Сгубил миллионы, знаем, но всё же помним, что Рузвельты и Черчилли, встречаясь с ним, терялись. Вот он и вышел победителем. В Берлине — над немцами, в Ялте — над союзниками. Нет, я не верил в Сталина. В тоталитаризм верить нельзя. Ему можно либо покоряться, либо восставать…

— Почему ж вы не восстали?

— Стыдно, Виктор, надо знать историю своего народа. Помнить о Новочеркасске, о танках, окруживших восставшие лагеря. О том, что командование садилось даже за один стол с руководителями этих восстаний, даже вставало, чтоб почтить память погибших. Потом теми же танками задавили бунт. Но бунт-то был, был, был… А вы говорите…

С Максимовым трудно спорить, у него пропасть аргументов, к тому же он всё время подливает.

На каком-то симпозиуме или коллоквиуме встретился с Войновичем. Кажется, в Лос-Анджелесе. И тот с места в карьер:

— В России был?

— Нет.

— Почему?

А чёрт его знает, почему. То ли боязно в чём-то разочароваться, то ли с грубостью сталкиваться не хочется. О ней столько говорят приезжающие.

— Простите, но вы писатель русский или французский? — вторым вопросом огорошил Войнович.

— Писатель русский, но пишу по-французски.

— Как Набоков?

— Не надо параллелей, Владимир Николаевич. Набоков есть Набоков, а ваш покорный слуга… Что поделаешь, живу во Франции, французский мне ближе, но без русских не могу. Особенно когда столкнулся с вами, с той стороны. В маки в первый раз.

— Не с той стороны, а из России. Вы русский, Россия ваша родина. Вы же там родились?

— Там. В Киеве. В матери городов русских.

— И неужели не тянет туда?

— Тянет, а как же…

— Ну вот и поезжайте, за чем остановка?

Легко говорить «поезжайте». Это тебе не Италия, Испания, сел в машину и покатил. Это встреча с родиной, которую не знаешь. Вернее, знаешь, но как, по книгам, «Юманите», рассказам родителей, своих и чужих, всегда что-то идеализирующих в потерянной своей молодости, по кинофильмам, таким разным — «Падение Берлина», «Журавли», «Баллада о солдате», — никогда не поймёшь, где в них правда, где враньё, по тому же Войновичу, по новым, недавно появившимся авторам… И ехать не для Эрмитажа и Третьяковской галереи, а для чего-то существенного. Для общения. Вот и здесь, с советскими, как-то не очень получается. Не то что они, советские, высокомерны, нет, но, когда говоришь с ними, в каждом их слове чувствуешь — «Ну как вы можете это понять? Мы прошли через всё, понимаете, всё. Энтузиазм, гордость, унижение, убийства, растления, героизм, победу… Всё на собственном горбу. И знаем, ЧТО несём вам. А вы нас слушать не хотите. А несём мы вам рабство. Ясно?»

68
{"b":"243945","o":1}