Вечером следующего дня хоронили генералов Н. А. Острякова и Ф. Г. Коробкова. В полной темноте траурная процессия двигалась по притихшим улицам осажденного города к Коммунистическому кладбищу. За артиллерийскими лафетами, на которых были установлены гробы с телами погибших, шли представители всех родов войск, всех частей и соединений. Скорбный кортеж растянулся на сотни метров. Последний долг боевым генералам отдавали их друзья и соратники, знакомые и совершенно [87] незнакомые воины. Всех их объединяло общее чувство - месть, непримиримая ненависть к врагу.
Я видел суровые лица Евгения Акимова, Николая Астахова, Алексея Пастушенко. Они шли рядом, склонив головы. Плотно, в ниточку, сжаты губы у далеко не сентиментального человека - Евгения Акимова. Какие мысли тревожили его в эти минуты? Может, припомнилось, как совсем недавно, при первой встрече, он довольно нескромно спросил у генерала Острякова: «Когда начнем летать?» И тот с доброй улыбкой ответил: «Засидеться на земле не дадим. Это я вам твердо обещаю». Этот очень занятый большими делами человек чуть ли не каждого летчика знал лично, заботился обо всех… А себя вот не уберег. Да и не умел он беречь себя.
Последние минуты прощанья. Торжественно и гневно звучат голоса боевых друзей. Выступают командующий Черноморским флотом Ф. С. Октябрьский, член военного совета Н. М. Кулаков. В тяжелую тишину падают слова:
- Клянемся мстить до конца, мстить, пока хоть один фашист топчет нашу советскую землю!
- Клянемся! - единым выдохом отвечаем мы.
- Клянемся отдать все силы на защиту Севастополя!
- Клянемся!!
Глухо прозвучал прощальный воинский салют из винтовок и автоматов. Но еще не растаяло в ночном небе эхо выстрелов, как вздрогнула земля от мощных залпов двенадцатидюймовых орудий 35-й береговой батареи, расположенной недалеко от Херсонесского маяка. Огромные снаряды с грозным жужжанием пролетели над нашими головами, над городом, над голубыми севастопольскими бухтами и с воем врезались в фашистские окопы. Кровь за кровь, смерть за смерть!
Долго в эту ночь гремели залпы наших батарей. И ни на минуту не утихал над городом гул моторов наших самолетов: летчики-севастопольцы уходили в воздух, чтобы отомстить врагу за гибель любимого командующего.
Манюня
С того памятного дня, как «юнкерсы» разбомбили нашу столовую, а мы, летчики, остались живы только благодаря счастливой случайности (не разорвалась упавшая рядом бомба), путь в Михайловский равелин нам был заказан. [88]
Обеды начали возить прямо в «Мечту пилота».
Привозила бидоны с борщами, кашей и чаем миловидная девушка-краснофлотец. Она была маленького росточка, но крепенькая, как гриб-боровичок, льняные кудряшки непокорно выбивались из-под черного берета, румянец всегда играл на ее пухлых щечках, а глаза у нее были, как два бездонных озерка. Мы не знали ни фамилии ее, ни откуда она родом, знали лишь, что зовут ее Марусей. А за маленький росточек и милую детскую непосредственность прозвали ее просто - Манюня. Это имя очень быстро закрепилось за ней.
Манюня умело, очень решительно управляла лошадью - медлительной, ко всему безразличной конягой. Девушка сидела на перекинутой через телегу доске гордо и храбро, снарядам и бомбам «не кланялась», всем своим видом подчеркивала, что все это ей нипочем.
Манюня была в нашей жизни, как светлый лучик в пасмурный день. Мы ждали ее приезда, радовались ей. Уже задолго до обеда кто-нибудь обязательно приоткрывал тяжелую дверь и поглядывал на дорогу: не едет ли? А когда раздавалось знакомое: «Орелики!», - на улицу сразу выскакивало несколько человек: одни подхватывали бидоны, другие - Манюню, бережно ставили на землю, говорили шутливо, скрывая смущение:
- Матушка-кормилица пожаловала.
Втайне по ней вздыхали, кажется, все, а Алеша Пастушенко, так тот при ее появлении вообще загорался, как маков цвет, и утрачивал абсолютно всякую солидность. Ребята старались этого не замечать - берегли Алешине самолюбие, а пуще того, боялись, что неосторожное слово может каким-то образом задеть Манюню. Особенно «ревнивыми» мы стали после одного инцидента с Вутей Смиренным. Был у нас один такой - лейтенант Виктор С. В эскадрилью пришел из другой части перед самым вылетом в Севастополь. Даже внешне он был несимпатичен: волосы какого-то сероватого цвета, прямые, длинные, губы - полные, всегда влажные, а глаза на длинном узком лице - бело-серые, холодные, как у мороженого судака. Всегда ходил с «мефистофельской» улыбочкой на устах, все ему не нравилось. Мы его окрестили Вутей Смиренным. В его внешности, и правда, было что-то елейно поповское. Частенько вечером, когда надо было идти на полеты, он крутился на кровати, стонал:
- Опять проклятая язва расходилась.
Как- то Астахов не выдержал, сказал: [89]
- Хитрая она у тебя, стерва: утром, когда идем в столовую, спит себе, не мешает, а вечером, когда идти на аэродром, просыпается.
Как- то в один из дней, когда столовая еще была в равелине, Вутя, кивнув головой в сторону симпатичной официантки Танечки, расплылся в улыбке:
- Спикировать бы!
- Смотри, чтобы в штопор не сорваться! - ответил ему Астахов.
Летчики, слушая их перепалку, улыбались.
А через несколько дней в «Мечте пилота» Астахов вдруг начал громко рассказывать:
- Ну, братцы, доложу я вам, дела. Иду я в зоне столовой, смотрю, наш Вутя обнаружил цель. Пристраивается параллельным курсом. На эдакой крейсерской скорости, без форсажа. Потом - крутой разворот вправо, полный газ и под ракурсом три четверти атакует цель. Подходит ближе, нажимает на гашетку - та-та-та! - очередь! Еще очередь! Из всего оружия! Прямо по мотору, так сказать, по сердцу цели. И что же? Представьте себе, цель следует своим курсом, как ни в чем не бывало! Вутя делает глубокий разворот, заходит с другого борта. Тра-та-та! Тра-та-та! Цель никак не реагирует, следует дальше. Тогда Вутенька решается на таран.
- На «коломбине»?
- А что? Дело не в машине - в пилоте! Так вот… Подходит Вутенька вплотную, протягивает ручки - вот-вот цель будет поражена. И вдруг в ответ: тра-та-та! Всего-навсего одна очередь. И что бы вы думали? Вутенька покачнулся-пошатнулся на своих ноженьках - и брык с катушек! Заштопорил вниз.
- А цель?
- А цель пошла своим курсом, как ни в чем ни бывало.
Грянул хохот.
- Ох, и язва же ты, Колька! - смеялся вместе со всеми и Вутя. - Просто кобра кусачая.
Он не обижался на Астахова, ему, кажется, даже чем-то льстила эта «травля»…
Так вот с этим Вутей Смиренным и произошла стычка.
Как- то раз, когда Манюня, накормив нас, залезла на телегу и, натянув вожжи, звонко крикнула своему гнедому: «Пошел, залетный!», Вутя Смиренный, причмокнув губами, сказал негромко: [90]
- По душам побеседовать бы с Манюней… Недурственно!
Манюня этого не слышала, но все почувствовали такую острую неловкость, словно неожиданно дотронулись до чего-то скользкого и неприятного. Повисло неловкое молчание. Нарушил его старший - капитан Яковлев.
- По соплям за это полагается, лейтенант, - сказал «батя», - да, боюсь, не поймешь - больно глуп ты.
Манюня уехала, мы все вернулись в кубрик, но еще долго под железобетонными сводами подвала ощущалась липкая неловкость.
Вечером «язва» Вути Смиренного, кажется, впервые «не проснулась» в назначенный час. Он молча, без обычных сетований, собрался в полеты вместе со всеми, мотор при опробовании не давал «перебоев», все приборы на его самолете показывали «норму». Астахов по этому поводу заметил:
- Поддается, стерва, радикальному лечению…
Ночь прошла без особых ЧП. Бомбили аэродромы врага, летали и на передовую. Все самолеты вернулись домой, потерь не было. Утром собрались в «Мечте пилота», ждали Манюню.
Этот день был, как и все предыдущие. В разных местах рвались немецкие снаряды - не гуще, чем обычно. Но в полдень, когда обычно приезжала Манюня, бомбы забухали по всей Северной стороне - от «Голландии» до Константиновского равелина. В нашем подземелье было отчетливо слышно, как катится грохочущий вал - с востока на запад. Это был короткий, но яростный налет. Дежурный сразу же начал звонить на аэродромную площадку: как самолеты, люди?