"Рады уведомить клиентов, что всегда открытые для них двери нашего магазина теперь распахнуты настежь, ввиду состоявшейся ночью кражи со взломом".
А как вам нравится история с этой книгой! Газеты, радио, телевидение только о ней и говорят. Это же не книга, а судебный приговор! Вынес его выходец из Ирака выходцам из Европы, которые якобы преднамеренно организовали зажим восточных общин. Этого нам только не хватало! Больше нам не от чего краснеть, бледнеть и приходить в ужас! Где ж оскорбленному есть чувству уголок? Нигде, кроме рубрики для детей.
Лишь там я отдохнул душой на заметке наших израильских юнкоров. Своим умильным тоном и твердой верой в честность, дружбу и любовь она напомнила мне столбцы родной "Пионерской правды".
В заметке рассказывалось о честном гражданине, который держит у себя на дворе и показывает всем желающим безобидных птиц.
У меня внучка трех лет — пора прививать любовь ко всему безобидному и честному.
Поехали по указанному адресу. Из всех птиц я лучше всего разбираюсь в курице, могу еще отличить попугая от павлина. Павлин там был, но весьма общипанный. По какой причине, выяснилось позже. Зато всяких куриц и попугаев там была тьма. Да еще таких пышных форм и красок, что и курице ясно: собраны они исключительно на удивление публике, а никак не для науки. Там были голуби размером с индюшку, да еще словно выкупанные в синей химической краске. На головах у этих анилиновых голубей красовались белые кружевные хохолки-наколки. Коллекцию попугаев всех цветов радуги украшал попка, розовый, как дамский пеньюар. Из пеньюара торчал разинутый клюв, могучий, как саперные ножницы.
В воздухе летал разноцветный пух. Молодые люди школьного возраста чистили клетки и заправляли кормушки снедью, храня на лицах неприступное выражение спецуполномоченных. Внучка подошла к клетке, в которой сидело и вовсе нечто несуразное. Вроде Бабы-Яги, если ей пришить крылья. Слегка обалдевшие, мы направились к выходу, и тут нас остановил хозяин и преподнес нам, как и всем посетителям, большое павлинье перо в виде сувенира. Бедный общипанный павлин!
Хозяина, как я знал уже из заметки юнкоров, звали "иш-ха-ципорим Эйтан". Эйтан — имя, "иш-ха-ципорим" — прозвище, которое требует объяснения. По-русски "птичник" — это работник птицефермы. "Иш-ха-ципорим" — человек, который связан с птицами, не важно каким образом. То ли из любви к науке или к доходу, то ли просто из чудачества.
Как есть в Израиле непомерно много дантистов и юристов, биржевиков и часовщиков, гинекологов и кремленологов, а также специалистов по Хлебникову и Соловьеву, так есть в Израиле и непомерно много чудаков, помешанных на совершенно бесполезных вещах. "Иш-ха-ципорим" Эйтан — здоровенный пожилой мошавник — употребляет все свои личные доходы от сельского хозяйства на содержание огромного экзотического птичьего двора. Исключительно на радость израильской детворе. С бесплатным входом и с сувениром от бесхвостого павлина на прощанье.
Я заметил ему, что наши дети, для которых он так старается, и без того избалованны. "О нет, — возразил "иш-ха-ципорим". — Они заслужили, чтобы мы их баловали". — И пошел на улицу заводить свой трактор, чтобы ехать в поле.
Эйтан родился в Карпатах, в лесном доме, где вешали кормушки для птиц. Пока в лес не пришли немцы и не расстреляли его отца и мать.
Внучка повертела в руках павлинье перо и бросила. А газеты продолжали защищать выходцев из Европы от выходца из Ирака, а также освещать пикантные подробности кражи драгоценностей на сумму пятнадцать тысяч долларов у Пнины Розенблюм — нашей международной красавицы из Петах-Тиквы.
Последний концерт
Наше телевидение показало киноинтервью Артура Рубинштейна на его квартире в Женеве за две недели до смерти.
Лицо великого пианиста напоминало посмертный слепок. Восковая маска с дырами глазниц. Маска бурно разговаривала, хохотала, острила, то есть снова исполнила один из тех фантастических номеров, которые публика всегда ожидала от дожившего почти до ста лет чудо-ребенка и которые она всегда получала от него сполна.
Ослепший, умирающий старец с веселой горделивостью рассказал, как однажды в молодости, когда ему вздумалось покончить с собой, он долго пытался повеситься на своем халате. Хотя проще было выпрыгнуть из окна, но об этом и речи быть не могло.
— Почему? — удивились репортеры.
Восковое лицо Рубинштейна посуровело от такой непонятливости.
— Это испортило бы мне костюм, — сказал он довольно хмуро.
Репортеры его спросили, пожертвовал бы он ради музыки своими бесчисленными романами, если б жизнь поставила его перед таким выбором. Рубинштейн окончательно рассердился:
— Почему жизнь вам кажется такой жестокой?!.. Лет шесть назад его повели в только что открывшийся в Тель-Авиве Музей диаспоры. Увидев среди фотографий великих евреев и свой снимок, Рубинштейн снял шляпу и отвесил сложнейший поклон собственному портрету, отступая и приседая перед ним, как д'Артаньян перед "королем-солнце".
Тогда у него еще ходили ноги и даже колени сгибались. Вскоре он потерял способность самостоятельно передвигаться. Утратив возможность наезжать в Израиль без чужой помощи, он распорядился, чтобы его регулярно возили в Израиль. Наше телевидение увековечивало на пленку каждый его приезд, как и визиты Айзека Стерна и многих-многих знаменитых евреев, периодически демонстрирующих Израилю свою любовь и привязанность. Рубинштейн демонстрировал еще и свою шляпу, скроенную по моде пилсудской Польши, и пиджак от лучшего лондонского портного. Опираясь на руку компаньонки, он иногда останавливался, слегка пошатываясь, как старый канатоходец, внезапно почувствовавший под собой пропасть. Он с трудом говорил, но, превозмогая одышку, продолжал гнуть свое: жизнь прекрасна, твердил Артур Рубинштейн, надо только уметь пользоваться ее наслаждениями и от одних радостей переходить, по мере сокращения возможностей, на другие.
Как чудесно было смотреть на него и слушать его советы! Ведь так хочется верить, что жизнь может быть приятной и в девяносто лет; что таким счастливчиком в продолжение всей жизни можно быть и еврею; и что в таком бесконфликтном благополучии еврею можно прожить предлинную жизнь, даже в двадцатом веке.
Рубинштейн не изменил себе и не разочаровал нас и в своем последнем, женевском, интервью.
На столике рядом с креслом лежали два предмета — отлитые из золота кисти рук великого пианиста, — увидев которые я вспомнил, как Рубинштейн давал свой последний концерт в Иерусалиме в возрасте девяноста трех лет. Не исполнитель и не музыка, а вот эти его кисти — это прекраснейшее произведение природы — стали подлинными героями того концерта.
Все в таких же крахмальных манжетах, все на такой же белоснежной клавиатуре, но уже землистые, скрюченные подагрой, изуродованные вздутыми венами, они метались, как солдаты в последнем бою.
Зрелище этих рук столь же потрясало, сколь и противоречило всем мажорным сентенциям их обладателя, сидевшего за роялем с лицом, вздетым навстречу неведомому, с веками, вздрагивавшими, как у слепца.
На следующий день после концерта Рубинштейн снова откалывал свои экстравагантные фокусы и рассказывал свои сладкие сказки.
В Израиле Рубинштейна встречали, как в Париже, Нью-Йорке, Лондоне — обожанием и овациями. И в Израиле, как в Париже, Нью-Йорке, Лондоне, Рубинштейн играл самого себя — знаменитого человека и баловня судьбы.
Однако его настойчивые приезды свидетельствовали о том, что Иерусалим для него не был ни Парижем, ни Нью-Йорком, ни Лондоном. Что в Иерусалим его тянуло так же, как любого безвестного старого еврея-паломника. Подобно несметному числу других евреев, наезжающих в Израиль из Парижа, Нью-Йорка, Лондона, старик-паломник молчал — в любви к Израилю объяснялась всемирная знаменитость.
Когда пришло известие о кончине Артура Рубинштейна, наше телевидение сопроводило это сообщение одним документальным эпизодом, не показанным до сих пор.