Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Оно и лучше. Не ждут, не опасаются. А у нас есть там свои люди. Откроют ворота.

— Когда же?

— Скоро. Может, и этой ночью, если только успеют…

Посланец Кемаля Торлака осекся. Среди шороха листвы ему явственно послышался за гребнем стук катящегося камня. Он обернулся к спутникам:

— Погляди, Салман, что там! Время скверное — конский след перепутан с собачьим. Упаси Аллах, не выследил ли нас кто.

— Ступай с ним и ты, Ахмед, — приказал Шейхоглу Сату. — В случае чего дашь нам знать.

Ахмед устремился вслед за Салманом вверх по тропе.

Когда Кудрет понял, что его родной город Ниф может этой ночью подвергнуться нападению, он невольно подался вверх из расселины. Сделал шаг, а тут, видно, сам дьявол, коему служат проклятые ашики, сунул ему под ногу камешек. Замерев от ужаса, слушал он, как этот камешек увлек за собой другой, который со стуком, показавшимся Кудрету грохотом, заскакал по скале.

Опомнившись, Кудрет быстро выбрался из своего убежища. Озираясь по сторонам, стараясь не потревожить ни камешка, не хрустнуть веточкой, стал красться вверх к узкой пастушьей тропе, за которой была укрыта лошадь. Только бы очутиться в седле, а там попробуй возьми его! Кудрет слыл отменным наездником, лошадь у него была породистая, холеная. Не напрасно отец сызмальства твердил ему: «Мир стоит на людях, а люди — на животных, и самое лучшее животное — конь; держать его — и хозяйственность, и мужество…» Только бы добраться, и тогда он уже не рядовой воин, а герой, десятник, и крутобедрая, грудастая Элиф — в его постели! Да только ли она!..

Кудрет выглянул из-за куста. Вот и тропа. Еще шагов двадцать. Тут будто железным обручем обхватили его чьи-то руки. Он упал на левый бок, не успев выхватить кинжал. Втянул голову в плечи, ожидая смертельного удара. Но его не последовало. Дернувшись, Кудрет вместе со своим врагом заскользил по сыпучему каменистому склону. Ухватился за куст, вывернулся и увидел, что держит его один из давешних ашиков, тщедушный, круглоголовый, с идиотски удивленным лицом. Кудрет выдернул из ножен кинжал:

— Пусти, болван!

— Брось, дурень, оружье! Наши тебя не тронут! Истинно…

Он не договорил. При слове «наши» Кудрету привиделись задубелые, словно из дерева высеченные, привыкшие к слезам и крови разбойные лица, сверканье сабли, отрубающей ему, Кудрету, пальцы, кисти рук, как отрубил их пойманному разбойнику городской палач на глазах у толпы, среди которой стоял и Кудрет. Он изогнулся, в нечеловеческом усилье приподнявшись над беззащитной спиной болвана ашика, и вонзил в нее кинжал по самую рукоять:

— Сал-ма-а-ан!

Как одержимый, раз за разом бил Кудрет кинжалом в спину, ставшую вдруг ненавистной, покуда не затих этот крик и он не почувствовал, что руки, державшие его, ослабли. Тогда он поднялся на колени, выпрямился и узрел над собой ангела смерти Азраила в облике подмастерья ахи, занесшего над ним свой палаш.

В тот же миг палаш опустился и снес Кудрету половину лица. Он схватился обеими руками за место, где был подбородок, точно хотел удержать хлещущую кровь. А Салман занес палаш на плечо и наискось отмашным ударом отрубил ему голову.

Медленно провел пальцем по окровавленному металлу, дотронулся до своего лба, посадив меж бровей красное пятнышко, чтоб кровь убитого не держала его, и обтер палаш о кусты.

Где-то неподалеку тонко и жалобно заржала лошадь.

Салман торопливо оттолкнул ногой безголовое тело Кудрета, павшего жертвой любви, долга и доблести, — если можно назвать любовью желание обладать женщиной, долгом готовность убивать, а доблестью способность рисковать жизнью, дабы прослыть героем. Склонился над молодым ашиком, припавшим щекой к горячему от солнца камню. Перевернул его на спину. Дыханья не было. В широко распахнутых глазах застыло удивление.

Все трое суток, покуда Шейхоглу Сату, теперь уже в одиночестве, добирался до Бирги, ночевал ли он в деревне среди скал или шел мимо развалин, в незапамятные времена бывших многолюдными городами, где теперь лишь ящерицы грелись на плитах, еще не вывезенных для постройки нынешних домов и храмов, да ласточки вили гнезда в капителях колонн; развалин, наводивших на мысли о безначальности и бесконечности времени и краткости отпущенного человеку, племени, народу, на сколько бы веков ни рассчитывали они свои дела; пробирался ли по качающимся мосткам через глухо ухавшие валунами реки или по узким тропам над пропастями, дно которых скрывали густые туманы; сидел ли над оправленным в чашу гор озером Гёльджюк, все три дня подряд перед его внутренним взором пребывал беспомощно обмякший, словно уснувшее дитя, подмастерье Ахмед и выражение удивленья в его застывшем взгляде. Старый ашик чуял, нет, точно знал теперь: проживи мальчик еще лет десять, он превзошел бы и Дурасы Эмре и самого Шейхоглу Сату, прославляя в песнях своих явившуюся миру Истину, поскольку, невзирая на жестокость к нему судьбы, не озлобился, а незлобивость к людям и удивленье перед жизнью для музыканта, певца, сказителя, ашика — основа их ремесла. Что до уменья, то это дело наживное, были бы желание да усердие.

И вот теперь ничего не будет: не сложит он ни строки, не оставит потомства, а только недолгую память в сердцах учителей, которые сами скоро уйдут, и тогда засыплет последние следы от пребывания в этом мире подмастерья Ахмеда, коему они обязаны жизнью.

Своих детей Шейхоглу Сату не завел: кобуз — вот жена бродячего ашика, разделяющая с ним и дни и ночи. Семьей служило ему содружество певцов и музыкантов, а ныне — мюридов Бедреддина. Сату глядел на слезы, катившиеся по бороде Дурасы Эмре, своего ученика, и ему почудилось, что он похоронил неродившегося внука своего, да что там внука, ашика, который мог бы донести в грядущее не только кровь его, но суть души и дел вернее, чем его собственные песни.

И он, Сату, волк травленый, но потерявший от старости чутье, сам послал его, безоружного, на гибель, которую тот принял не колеблясь, как только понял, что грозит учителям. И похоронить они его не успели. Заржала чужая лошадь, и посланцы Кемаля Торлака — береженого-де бог бережет — заторопились. Завернув тело в кошму, увезли в тороках, словно пленника, пообещав предать земле у себя на яйле.

Сказать по совести, и воина из Нифа, что провожал их до города и выследил в ущелье Карабел, надо было тоже зарыть, а не бросать, как падаль, хотя ни Дурасы Эмре, ни остальные, наверное, с этим не согласились бы. Он был не только убийцей, но и жертвой. Жертвой злобы господской: сызмальства натаскивали его на людей, чтобы, как пес свирепый, охранял господское добро, да еще учили видеть в этом доблесть. И жертвой глупости, что состояла в невниманье и неповиновенье; нет, бейской воле он внимал, и воинским уставам наверняка повиновался, и был не глуп, напротив, судя по всему, сообразителен, и ловок, и остер умом, и все обряды, коим учил его мулла, исправно совершал, себя считал, конечно, правоверным. А жил, как умер, — в мерзостном грехе. То была глупость особого рода — перед Аллахом, иначе — перед самим собой, ибо не внимал он повеленьями Истины, не поступал согласно повелениям ее. Брось он кинжал, — ведь знал же, что Ахмед был безоружен, — присоединись к мюридам Бедреддина, он не лишил бы мир певца, себя жизни, мало того, возможности очиститься от скверны.

Так, сокрушаясь и негодуя, подошел Шейхоглу Сату к Бирги, не разберешь, деревня или городок в горах, куда загнали потомков могущественных некогда айдынских беев. Стража пропустила его без расспросов, видно, Айдыноглу Мехмед-бей был не столь напуган, как остальные беи; его крестьяне пока сидели тихо, двойных налогов с них не взяли, бей оберегал их от поборов и притеснений государева наместника, которому сейчас было не до споров с владельными князьями. К тому же старик Сату шел один. После гибели Ахмеда они расстались с Дурасы Эмре. Во времена, когда на самом деле след конский перепутался с собачьим, так было надо. Сату послал ученика своего к Кемалю Торлаку в Манису, велел поведать обо всем, что видел в Карабуруне, затем не мешкая идти к шейху в Изник. А сам отправился другой дорогой, которая была длиннее, но пролегала по иным владеньям: не приведи Аллах, случится что в пути, — весть Бедреддину хоть один из них доставит.

83
{"b":"243433","o":1}