Было решено как можно скорей отправить гонцов ко всем сподвижникам в деревнях и городах айдынской и саруханской земель. Пусть не платят дани беям и османским наместникам, не дают людей в войско, ибо пришла пора долгожданная. И шлют своих выборных в Карабурун.
Все, что видел Шейхоглу Сату в Карабуруне, неотступно стояло у него перед глазами, покуда с учеником своим Дурасы Эмре и его подмастерьем Ахмедом шли они горными тропами в обход Измира к перевалу Белкава. Турецкие девушки с открытыми лицами, прямо на пастбищах варившие в огромных котлах кашу из рушеной пшеницы, заправленную вяленой бараниной. Чабаны и табунщики, что, рассевшись на камнях, с истовой серьезностью вкушали общий плов из общего котла. Потные, словно загнанные лошади, новобраные ратники на стане, устроенном в ущелье Красного ручья. Гюндюз брал сюда лишь тех, кому это было по силе, а рвались в дело все деревенские поголовно. Готовы были сечься с врагом за великие обиды свои. Но вот беда — никто из них до сей поры не держал ни лука, ни сабли. Гюндюз гонял их до седьмого пота и только головой качал: молодые-де еще туда-сюда, а те, что постарше, хоть крепки, как бугаи, да больно уж корявы.
Слышались старому поэту и звон наковален, и пыхтенье мехов у плавильных печей, куда свозили руду со склонов Акдага. В кузнях спешно ковалась воинская справа. Виделись ему и греческие рыбаки, по колено в темной воде тянувшие артельный невод, где звезды мешались с рыбьей чешуей, и обрамленное венцом рыжих волос смеющееся лицо кормчего Анастаса, назначенного капитаном повстанческого флота из двух хиосских ладей и военачальником судовой рати в полсотни бойцов.
Шейхоглу Сату и его ученику поручалось оповестить о происшедшем шейха Бедреддина в Изнике и Ху Кемаля Торлака в Манисе. На случай, если по их возвращении все дороги к Карабуруну по суше окажутся наглухо перекрытыми, условились о месте на побережье, откуда их, так же как выборных из Айдына и Сарухана, доставит на полуостров Анастас.
Вспоминая о порученье, коим осчастливил его Деде Султан, старый поэт ощущал такой прилив сил, будто с головы до ног обливал его солнечный свет, а не холодный моросящий дождь, сыпавший вторые сутки с серого неба в дорожную грязь. В голове его слова сходились друг с другом, сталкивались, оседали на дно. Слова, подобные бликам на глади моря. Слова, похожие на обкатанную волнами гальку. Слова — как ларцы с секретом. Слова — распахнутые глаза. Слова — податливые и жгучие, как медузы. Свистящие, жалящие, точно стрела.
После того как, миновав перевал, они ко времени третьей молитвы увидели перед собой город Ниф, слова сами собою сложились в строки, а строки в стихи. Он запел, а ученики подтянули, приведя в изумление сидевших в засаде воинов.
Мы любящих любим, нелюбым — позор.
О, те, кто, вцепившись в подол постиженья,
Ступают по следу познавших! Внимайте:
Час нашей расплаты настал!
— Насчет расплаты ты прав, старик! А ну, брось оружие!
Из-за сетки дождя возник злой, как див, усатый воин с обнаженной саблей в руке. Заметив справа и слева вооруженных людей, Сату оглянулся: за спиной Дурасы Эмре и Ахмеда тоже стояли воины. Он неторопливо снял кобуз с шеи, на вытянутых руках протянул его усачу:
— Держи, почтенный!
— А вы?
Дурасы Эмре и Ахмед отдали свои зачехленные инструменты.
— Это все?
— Другого оружия не носим.
— Кто такие? Откуда и куда идете?
— От Измира в Бурсу. А кто, мог бы и сам догадаться.
— Поговори у меня, поговори!
Усач — судя по всему, он был главным — жестом приказал следовать за собой и повернулся к лесу. Через несколько минут они очутились под неким подобием навеса, устроенного возле громадного граба.
Усач расположился на стеганой подстилке. Указал место Шейхоглу Сату и его спутникам на траве, правда, почти сухой. Остальные, не снимая руки с оружия, уселись плотным кольцом вокруг, не считая дозорных у дороги и возле навеса.
— Значит, выдаете себя за бродячих ашиков?
— «Кажись тем, что ты есть, или будь тем, чем ты кажешься», — учил Мевляна Джеляледдин. А мы из его подмастерьев.
— Поживем — увидим. — Усач обернулся к Дурасы с Ахмедом: — Расскажите-ка, молодцы, что нового в Измире?
— Спешка, — отозвался Дурасы. — Скачут во все стороны гонцы. На дорогах засады, как у вас.
— А почто спешат?
— Того не знаем.
— Значит, не знаешь. А еще говоришь, что ашик…
— Я только хочу стать ашиком.
— Значит, хочешь стать. А про какую расплату пели?
— Всем нам предстоит расплата перед Аллахом.
— И только?
— Мало этого? — удивился Шейхоглу Сату.
— Поговори у меня, поговори!
Воины глядели на своего десятника с некоторым страхом. Храбрость, конечно, дело хорошее, но и ум десятнику не помешал бы. Неужто не видит: и одежка, и инструмент, а главное, речи — все обличает в них ашиков. А в ашиках, известно, сила колдовская, обижать их не след.
— Значит, ашики вы? Так спойте что-нибудь, — догадался наконец усач.
— Отчего не спеть, — согласился Сату. — Только оружье наше отдайте.
Десятник все так же мрачно поднял с травы инструмент, протянул его Шейхоглу Сату. Тот принял кобуз, положил его на колени, погладил бережно, как ребенка. Тронул струны. Подкрутил колки. И, уставившись взглядом мимо людей в листву, запел:
Дворцы, фонтаны, гурий стаю.
Все, что зовут блаженством рая,
Отдай тому, кто пожелает.
Я лишь тебя, тебя алкаю.
Зовусь Юнусом. Все сильней
Горит огонь в груди моей
И в том, и в этом мире, знаю:
Я лишь тебя, тебя алкаю.
Десятник испытующе разглядывал странного путника. Морщинистые, ввалившиеся щеки. Жидкая бороденка. Губы запеклись. Горестное, будто иссушенное пламенем лицо.
Точный смысл стихов ускользал от разуменья десятника. Ясно лишь, что обращались они к богу. Какой надобно обладать душевной силой, чтобы так, на равных, разговаривать с самим Аллахом.
— Тебя Юнусом звать?
— Нет, Сату. Юнус Эмре первый мастер — покровитель цеха ашиков. Стихи, что вы слышали, он сложил.
— Значит, своих не стал петь?
— Пел, да вы не приняли всерьез.
— Насчет расплаты, что ли?
— Насчет нее.
И говорит так спокойно, будто никакой расплаты не страшится. Узкоплечий. Сутулый. Старый. Едва волочит ноги в своих облепленных грязью постолах. Не иначе как заговорен.
Десятник обернулся к спутникам ашика. Спросил того, что постарше:
— А тебя как звать?
— Дурасы.
— Дурасы — значит «достойный того, чтоб остаться».
— Помилуйте, не заслужил я еще права носить имя, которое что-нибудь значит, — ответил тот потупясь.
Его смущенье окончательно убедило десятника, что перед ним бродячие поэты. Но это не успокоило его. Слышал примету: «Если по дорогам пошли ашики, значит, в стране неспокойно». А он так неласково обошелся с ними.
Десятник поманил стоявшего на часах возле навеса ратника. Когда тот подбежал, что-то долго втолковывал ему на ухо.
Воин вышел. Наступило молчание. С ветвей граба падали тяжелые капли. Дождь шелестел по траве.
Не от смущенья опустил голову Дурасы Эмре, от страха. Не за себя — за учителя, за судьбу поручения. Надо же было им распеться, как глухарям. Вот и попались.
Не нравилось молчание и Шейхоглу Сату. Не дай бог, задержат, опоздают они к папаше Хету. Жди тогда до следующей среды. А время не терпит. Если обойдется, надо будет впредь обходить города стороной.
Десятник морщил лоб, теребил усы, все пытался придумать, как проследить, куда пойдут ашики, и притом не задеть их гордости подозрением. В конце-то концов его ли это дело? Пусть начальство ломает голову. Ему приказано задержать, и все.