Род Кудрета вел свой корень из того же туркменского племени каи, откуда происходили и османские султаны. От предков — табунщиков, воинов, объездчиков боевых коней — достался ему в наследство кинжал. А с ним вместе и кочевничья тяга к перемене мест, тоска по воле горных пастбищ.
Он оглянулся через плечо на измирскую дорогу и обмер. За мелкой сеткой дождя привиделась ему темная фигура. Кудрет вгляделся: так и есть, кто-то шел по дороге. И рядом с ним, чуть поостав, еще двое. Явно направляются к городу.
Кудрет чуть обождал, не появятся ли за этой троицей еще другие. Никого больше не приметив, сорвал с плеча лук, вытащил из колчана сигнальную стрелу с черным опереньем и, как было условлено, пустил ее вниз на дорогу, туда, где сидел секрет.
Зазвенела спущенная тетива, и вместе с ее звоном долетел до Кудрета какой-то странный звук. Неужто поют?.. Под дождем? Кудрет обратился в слух.
Когда за очередным поворотом дороги взгляду открылась сперва крепость, а затем и сам город Ниф, старый ашик Шейхоглу Сату стащил с плеча кобуз. Чуть замедлив шаг, расчехлил инструмент, спрятал чехол в рукав. Ударил по струнам и запел:
Мы — звезды на небе, мы — пыль при дороге.
За дичью охотники, дичь для охоты.
Как суша, покойны, как море, глубоки.
Как пламя, что варит сырье, горячи.
Дурасы Эмре и Ахмет, его ученик, а по-цеховому — подмастерье, калфа, с изумленьем глядели, как мастер Сату, дороживший кобузом не меньше, чем всадник-акынджи боевым конем, расчехляет его под дождем. Но его одушевление забрало их. И со второго куплета они стали подтягивать повторявшиеся, как припев, последние строки.
Мы тучею были, мы в небо поднялись,
Дождем обернулись, на землю пролились.
Пошли в подмастерья и обучились.
А коль ты ученый, других научи.
Радость, стоило ей завладеть старым поэтом, не знала иного выхода, кроме песни. А радость истинная, великая вот уже много дней полнила Шейхоглу Сату. Да и мудрено было не радоваться, если он своими глазами сподобился увидеть, как слово Истины, сказанное устами его старого друга, шейха Бедреддина, наподобие распускающегося по весне дерева, одевается живой листвой дел. Теперь он был уверен: ему, старику, довелось узреть то, о чем пели поэты и радели праведники, над чем бились ученые и что предсказывали пророки. Сколько их прошло по земле за века? Не дожили. А вот он, Шейхоглу Сату, дожил. Мало того, сам он и ученики его, подобно сказочным водоносам, несут из Карабуруна живую воду благих вестей, что вдохнут жизнь в изверившиеся, изнемогшие от тягот и горя души, сплотят разъятое тело народное в единую рать Истины.
Конечно, проведай власти предержащие о том, с какими вестями идут они из Карабуруна, не сносить им головы, но что с того? «Сколько ни живи, а помирать надо», — любит повторять брат Абдуселям. Только счастливцам из счастливцев, однако, удается умереть за Истину. И сердце Сату снова и снова преисполнялось благодарностью к Бедреддину и его сподвижникам за то, что предоставили они ему на старости лет такую возможность.
Карабуруном, или по-гречески Стилярионом, назывался не только поворотный мыс при входе в Измирский залив и городец возле него, но и вся местность окрест, отгороженная от мира с трех сторон морской водой, а с четвертой высокими горами, через которые вели лишь тесные, поросшие лесом проходы. Когда Шейхоглу Сату сюда явился, и городец и все села, греческие у моря, турецкие — на горных склонах, пребывали в руках людей Деде Султана. Сборщиков податей и стражников османских и бейских выгнали, проходы в горах перекрыли. Ни дани, ни откупа никому не платили.
Урожай — вино, ячмень, масло — свезли в общие хранилища, устроенные в горных пещерах. Там же складывали оружие, что удалось добыть на Хиосе и в других местах.
Скот согнали вместе и пасли сообща. Йогурт, масло, сыры, курут готовили на всех женщины, выделенные от каждой деревни и с каждой стороны городца. На всех ловили и рыбу.
Неженатые туркменские джигиты-акынджи, начинавшие стекаться в Карабурун, и те отдали своих боевых коней в общий табун.
От каждого селенья, от каждого махалле городца избрали старейшин в совет, решавший все важные дела. От имени совета управляли Карабуруном три человека во главе с братом Абдуселямом. Если возникали споры, ему как старшему по возрасту и по близости к учителю принадлежало последнее слово. Правой рукой Абдуселяма стал мулла Керим. Тот самый, что некогда наставил на путь безрукого Догана и к кому Мустафа велел посылать негодных для брани людей.
Брат Керим всего четыре года назад окончил ученье у Бедреддина в Эдирне. Когда шейх принял пост кадиаскера при султане Мусе Челеби, Керим как один из самых способных и верных учеников был назначен кадием в болгарский город Самоков. Здесь своей неподкупностью и неукоснительным соблюдением всех норм шариата, хоть как-то охранявших права бедного люда, снискал он великую славу среди болгарских и турецких крестьян, а заодно и лютую злобу беев. Как только Муса Челеби по приказу своего брата, нынешнего османского государя Мехмеда Челеби, был задушен неподалеку от Самокова, мулле Кериму, чтобы спасти свою душу, пришлось скрытно отъехать на родину. Но и в Эдирне не чувствовал он себя в безопасности: слишком жгучей была бейская ненависть ко всем выученикам Бедреддиновым. Бёрклюдже Мустафа, бывший управитель кадиаскера, задержавшийся в столице, чтобы привести в порядок дела шейха, посоветовал Кериму поскорей покинуть Эдирне и укрыться в Карабуруне, благо то были места, хорошо знакомые Бёрклюдже с детства. Там он чуял свою крепость, оттуда мыслил начать дело, когда учитель подаст знак.
Мулла Керим взялся обучать карабурунских детей, а с ними и взрослых премудростям грамоты, а также наукам явным — шариату, счету, врачеванью простейших недугов. Помогал Абдуселяму решать частные вопросы. А по ночам, памятуя слова, коими как-то обмолвился учитель еще в Эдирне, пытался воздвигнуть на бумаге систему юриспруденции, которая стояла бы не на Коране и хадисах, а на максимах, добытых подвижниками всеобщей любви, мыслителями и праведниками суфизма.
Третьим человеком в Карабуруне сделался Текташ, верховодивший всею ратью, за исключением судовой. Было ему под пятьдесят. Знали, что некогда промышлял он разбоем, да зарекся: тошно стало резать подряд виновных и безвинных, праведных и грешных. Говорили, что познакомился он с учителем давно, чуть ли не в молодости. Он не отказывался, но помалкивал, при каких обстоятельствах.
После исхода учителя из Египта Текташ виделся с ним в Халебе, понял истинность его мыслей и принял его сторону. Через своих людей, что пасли табуны в степях под Халебом, постоянно поддерживал сношение с шейхом, пребывал ли тот в Измире, в Эдирне или, наконец, в Изнике. Когда Бёрклюдже Мустафа от имени учителя дал знать, что настала пора приступить к делу, Текташ с тремя сотнями самых храбрых и верных джигитов явился в Карабурун.
Некогда рыжая голова поседела, стан погрузнел, ноги, и прежде кривоватые, выгнулись колесом, но нрав остался прежний, строптивый. Ни за что не хотел отдавать туркменских коней в общий котел.
— Понял, понял. Все у нас общее. Но ведь для жен учитель делает исключение?! Сделаем и для коней.
— А для лодок не станем делать? Вон рыбаки греческие приходили бить челом…
— О лодках не знаю, брат Абдуселям. Коней, однако, с деревянной посудой не равняй. Не зря сказано: «Жену, саблю да коня не доверяй и брату!»
— Неужто, брат Текташ, ты не отдашь сабли брату, когда над ним занесут меч? — не выдержал Керим.
— Не дам, ежели сабля у меня одна. Чем я без нее могу быть полезен братьям? А коли есть запасная — куда я денусь, хоть, может, и жаль будет…