Брови у Мехмеда-бея сошлись на переносице. Краска залила лоб и шею при воспоминании о пережитом унижении. Переждав немного, он продолжал рассказ, и мало-помалу прежняя улыбка заиграла на его губах.
— Ввел бы он меня в грех, но слава Аллаху — не попустил. Как только наместник умолк, чтоб перевести дух, к нему подскочил субаши, зашептал ему на ухо, и забыл он про меня и про все на свете. А когда пришел в себя, то немедля отпустил меня с миром. Да и остальных тоже. Известное дело, прежде чем важная новость станет всеобщим достоянием, эмир должен ее обмозговать, посоветоваться с кадием. Но я-то знал, что за весть принес субаши…
Мехмед-бей огладил редкую русую бороду. Вынул из-за пояса четки и, перебирая янтарные бусины, пояснил:
— Когда, выехав из Бирги, мы стали спускаться в долину Малого Мендереса, то на другой стороне реки, возле деревни Даббей, заметили дымы. Двумя столбами они вздымались прямо в небо и только в вышине под напором ветра с горных вершин ломались и лохматились, наподобие огромных конских хвостов. Мне подумалось было, что горит деревня. Но один из моих людей, оттуда родом, определил: горят общинные токи. Я знал, что крестьяне Даббея и иных деревень в долине не уплатили десятину османскому наместнику, сами-де не чаяли прокормиться после того, как выплатили подати Джунайду-бею. И вот пожар на току. Когда мы приблизились к реке, я спешился для привала и послал двоих людей на ту сторону. Вернулись они, и даббейский бухнулся мне в ноги:
«Спаси, бей, жертвой твоей буду! Помоги землякам!»
Вот что они узнали. На рассвете в деревню явился сборщик налогов с полусотней стражников под командой помощника субаши. Увидел на току два бурта хлеба: «Забрать!» Вышел староста: «Не губите! Зерно семенное. Все помрем с голоду!» Да кто его стал слушать?! Стукнули по шее, старик упал. Крестьяне, однако, встали стеной: «Не дадим, и все тут!» Стражники обнажили сабли, стали лупить плашмя по чем попало, не разбираясь, дети там, жены или старики. В этот миг-де и вспыхнули соломенные навесы над буртами. Сборщик все стал валить на крестьян. А те божатся, будто видели, как стражники закинули на крыши горящие тряпки… Я полагаю, не врут: легко ли предать огню плоды своих трудов? Короче, субаши схватил старосту и дюжину зачинщиков, связал их одной веревкой и под охраной повел в город. Староста моему слуге; из Даббея родом, тестем приходился. Вот он и повалился мне в ноги, прося о заступничестве. Но, во-первых, сами они виноваты — как-никак осмелились перечить государевым слугам. А во-вторых, деревня-то теперь уже не моя, а османская, я им уже не судья. Впрочем, обещал: «Постараюсь. Посмотрим!»
Мехмед-бей умолк, поглядел в лицо собеседнику, будто ожидал вопроса или одобрения. Но Джеляледдин, внимательно следивший за рассказом, понимал: главное — впереди. Происшествием, подобным тому, что случилось в деревне Даббей, османского наместника поразить было бы трудно. И Мехмед-бей, помолчав, продолжил:
— Мы пришпорили коней, чтоб настичь стражников и схваченных крестьян. Может, удастся умаслить субаши, чтоб отпустил старосту, покуда не представил он его на суд кадия. Без остановки проскакали Одемиш, проскочили ущелье Деребаши, миновали скалы Мехметдага. Вы те места хорошо знаете, у самого города Тире, возле шестиарочного каменного моста Хюсайн-ага, что же мы видим? Валяются по обочинам убитые стражники. У кого голова проломлена, у кого горло перерезано. Кой-кто еще дышит, значит, резня случилась совсем недавно. Гляжу, один сидит, прислонившись спиной к насыпи. Возле него второй — правая рука висит, левой поит напарника водой из тыквочки. Я подъехал поближе.
«Помогай Аллах, служивые. Что тут стряслось?»
«Сам видишь, бей, побили нас».
«А где помощник субаши?»
«Вон его тулово при дороге. А голова к реке откатилась. И десятник рядом. Посечены…»
«Кем?»
«Ежели б знать! Налетели, как ангелы смерти. Одни из-под моста, другие из-за деревьев. Тех, кто за сабли успел схватиться, — побили. Кто лапы задрал — оружие отобрали и отпустили».
«А вы чего не ушли?»
«Я бы ушел, да у напарника, сам видишь, бей, ноги перебиты. Не оставлять же одного?»
«Как это, ноги?»
«Не по правилам они дрались: кто с косой, кто с дубиной. А главарь их — в белой одежде из одного куска, с бритой головой. Правой руки нету, кривой ятаган — в левой держит, а троих бойцов стоит. Здоровенный такой, голос — что из бочки. Так будет со всеми, орет, кто покусится на братьев наших, кто пойдет против законов божеских и человеческих. Передайте, говорит, вашим беям и десятникам. А сами больше не попадайтесь — в другой раз живьем не уйдете! Напарник мой — они его за мертвяка приняли — слышал, как между собой называли они главаря своего Доганом…»
Стражник с перебитыми ногами проговорил натужно:
«Еще поминали они… между собой… какого-то шейха или дервиша… Баба Султана… Нет, Деде Султана… Вы уж не обессудьте, бей хороший, прикажите скорей прислать повозку».
«А деревенские где же?»
«Их с собой увезли…»
«И старосту?»
«Его стращали: несдобровать, мол, тебе. Ступай-ка и ты с нами. Но он ни в какую: „На Коране поклянусь перед кадием. А не то решат, что мы с вами в сговор вошли, и спалят нашу деревню. Я свое прожил, а двум смертям не бывать“.»
Я уразумел, — продолжал Мехмед-бей, — с какой вестью припал субаши к уху османского наместника. Но все же обратной дорогой не мог взять в толк: неужто не видел он на своем веку бунтов да разбойных нападений, что от такого известия вытаращил глаза да разинул рот. А когда понял, что его поразило, удивился не меньше наместника. Вижу, и вы, мой ученый друг, поражены. Ведь не разбойники то были, а дервиши, и притом не каландары какие-нибудь да торлаки, вином и гашишем оглушенные, — от тех всего ждать можно, — а какого-то неведомого нам толка.
— Вы, очевидно, правы, мой бей, — ответствовал Джеляледдин Хызыр. — И все-таки я не могу поверить, что после всех расправ и при сельджуках, и при османах, учиненных над мятежным деде или баба, как именуют у нас в народе дервишеских шейхов, кто-нибудь из них снова осмелится поднять бунт.
— Вот и мне не верилось. Но сейчас вы сможете сами убедиться. — С этими словами Мехмед-бей вышел.
Ученый встал с софы и нервно заходил из угла в угол. Сколько пролилось крови за последние годы на многострадальной земле его родины, и вот снова бунты, пожарища. Да будет ли сему предел, праведный боже?..
Полог откинулся, и, пропустив вперед старого толстого муллу, вошел Мехмед-бей, представил его:
— Старый друг нашего дома, имам Шерафеддин! Прошу любить и жаловать!
Мулла поклонился ученому. Сложил на груди руки и обернулся к бею:
— Точней сказать, верный слуга у порога вашего, да будет над ним благословение господа!
— Имам Шерафеддин, — продолжал тем временем Мехмед-бей, — при моем покойном батюшке был кадием в Тире, а ныне состоит мюдеррисом в тамошнем медресе. Когда на обратном пути из Измира мы прискакали в Тире, то на главной площади перед мечетью Яхши-бея увидели высоченный столб, а на столбе висельника. Язык вывалился, глаза вылезли, лицо синее. Один из моих людей с трудом опознал в покойнике своего тестя, старосту деревни Даббей. Поскольку я лично просил кадия рассудить старосту по закону, но милостиво, такой оборот его милосердия разгневал меня. Никому еще не удавалось безнаказанно швырнуть бейское слово себе под ноги, точно солому для подтирки. Я прямо так и сказал кадию. Тот воздел руки: Аллах, мол, свидетель, его приговор был высшей из возможных милостей. Бунтовщика по закону-де не вешать, а сажать на кол или четвертовать следует. Тем более когда бунт против власти сочетается с бунтом против веры. Если мне, мол, его слов недостаточно, я могу удостовериться, — тут он протянул мне бумагу, — под приговором стоят еще две печатки. Одна из них принадлежит имаму Хаджи Шерафеддину, что служил кадием при моем покойном батюшке…
Мехмед-бей обернулся к имаму: