За долгую жизнь так и не овладел он искусством профессиональных писцов набирать ровно столько чернил, чтобы все они сбежали с калама в тот миг, когда надо поставить последнюю точку. А ведь от этого зависели красота и внятность письма. У него же строки горбатились, буквы налезали одна на другую. Как все думающие люди, он не придавал привычно округлые формы уже известным мыслям, а едва успевал поспешать за теми, что приходили ему в голову, и оттого почерк у него стал маловразумителен особливо теперь, на склоне лет.
Старость такая часть жизни, когда времени совсем нет. И он спешил, боясь, что отпущенного ему судьбой уединения не хватит, дабы изложить выводы, к коим он пришел за десятилетия трудов и размышлений, и опровергнуть заблуждения, коим предавался купно со многими ныне славными мужами в молодости своей.
Шестьдесят с лишним лет назад родители нарекли его именем Джеляледдин, это значит «Величие Веры». Люди присовокупили к этому имени еще одно — Хызыр. Так звали пророка, который, по преданию, обрел бессмертие и в решающий миг приходит на помощь праведникам. Что до него, то он не справлялся, праведники они или нет, у тех, кого спасал от смерти, исцелял от недугов, а таких на его веку набралось немало. Была среди них и любимейшая невольница египетского султана Баркука.
Султан, хоть и был низкороден, за годы, проведенные при дворе, пышном и развратном, сделался знатоком оружья, каменьев и лошадей, а заодно и великим ценителем женских прелестей. Его любимица, купленная девочкой на том же самом крымском базаре в Кафе, где некогда приобрели самого Баркука, была, по слухам, столь хороша, что оправдывала затасканное поэтами сравнение красавицы с луной. Ее лицо, клятвенно утверждали мамки и евнухи, излучало явственный свет.
Так оно было или нет, Джеляледдину убедиться не довелось. Султан скорей смирился бы со смертью любимой наложницы — на то воля божья, — чем с мыслью, что ее лицо видел посторонний. Джеляледдин определил, чем она больна, по выставленной из-за занавеси горячей детской руке. Искусство распознавания болезней по биению жилок на запястье перешло к нему по длинной цепочке учителей от лекарей самих Фангфуров — Сыновей Неба, что правили в стране Китай.
За исцеление султанской любимицы попросил он в награду не мешок золота и не поместье, а возможность врачевать в больнице Бимаристани Миср. В ту пору он еще верил в возможность исцеленья людских недугов. Здесь, в главной больнице Каира, в должности старшего лекаря и пристало к нему как имя собственное сперва употреблявшееся в шутку прозвище Хызыр.
Прошло время, прежде чем он убедился: болезни тела зависят от состояния духа, а состояние духа связано с телесным здоровьем, что объясняется двойственностью человеческой природы. Да, он научился лечить, но лишь последствия недугов, а не их причины. Корни болезней но большей части таились в противоречии между образом жизни и устремлениями души, велениями совести. Устранить это противоречие было не во власти лекарей. Большинство людей не могло изменить своей жизни, те же, кто располагал для этого средствами, исцелившись, немедленно возвращались к жизни, которая привела их к болезни, ибо она обеспечивала и богатство, и возможность наслаждения благами. Понадобилась четверть века, чтобы прийти к пониманию бессмысленности врачевания, и он предался иным наукам — толкованию Корана, богословию, логике. Когда Айдыноглу Мехмед-бей, прослышав о его трудах, прислал ему приглашение, он с охотой покинул Каир и вернулся в родные края, хотя там его давно уже некому было ждать. Впрочем, сие обстоятельство он счел за благо — никто не станет ему докучать в его последнем уединении, и, быть может, успеет он завершить книгу жизни своей. В отличие от тезки, пророка Хызыра, бессмертия он не обрел и знал, как знает врач, что годы его сочтены: ведь он тоже вел жизнь, противную устремлениям души, что оставило на его теле свои следы.
Луч предзакатного осеннего солнца скользнул по бумаге, залил багрянцем ниши в стене напротив, доверху заставленные книгами. Писанные на языках арабском и фарсидском, тюркском, греческом и латинском в свитках, в кожаных, парчовых и деревянных переплетах с медными, костяными и серебряными застежками, книги громоздились на полках, лежали на полу и столах.
Обителью своего последнего уединения Джеляледдин Хызыр мысленно именовал бейское книгохранилище в городке Бирги, что стоит в четырнадцати фарсахах от Айдына. Хранилище с одной стороны примыкало к бейскому дому — конаку, с другой — к дому, предоставленному в распоряжение ученого. И было сложено, как, впрочем, добрая доля домов в городке, из древних камней, обтесанных больше тысячи лет назад. Их привезли сюда из развалин неподалеку, которые, если верить свидетельству древних хроник, были некогда цветущим лидийским городком Хюпаэпа.
Нынешний османский государь Мехмед Челеби за изменнический союз с хромым Тимуром лишил айдынских беев их отчего удела и определил в кормление их потомкам Бирги с окрестными деревнями при условии, что этот городок, отделенный от мира с трех сторон горными кручами Боздага, а с четвертой — речкой Биргичай, станет местом их постоянного пребывания.
Джеляледдин потянулся каламом к чернильнице и застыл с протянутой рукой: перед ним собственной персоной стоял Айдыноглу Мехмед-бей. В расписных чувяках из мягкой кожи, в простом халате с прямыми, без закруглений, полами, который он любил носить дома, среди своих.
Старый ученый зажмурился — не привиделось ли. Но то был действительно сам Мехмед-бей. Вот что значит старость — не услышать его возвращения, не заметить прихода…
Мехмед-бей глядел на своего собеседника, с коим любил коротать долгие зимние вечера, и улыбка играла на его обветренном моложавом лице. Был он явно доволен: то ли привезенными новостями, то ли тем, что походка у него столь же легка, как в юности, раз Джеляледдин Хызыр не услышал его.
Ученый отложил калам и поднялся навстречу:
— С благополучным возвращением, бей!
Бей ответствовал старику легким поклоном. Широким жестом указал на софу между нишами. Усадил собеседника, сам сел рядом. Слуги заложили им за спину подушки. Мальчишка принес горячий салеп в фаянсовых мисках, который пришелся весьма кстати, — ученый застыл, сидя над рукописью, а по разрумянившемуся от сырого осеннего ветра лицу Мехмеда-бея было видно, что он только-только успел отряхнуть дорожную пыль и переодеться. Лучшего средства от случайной простуды, чем салеп, Джеляледдин знал по долгому опыту, вряд ли можно сыскать.
Управившись с обжигавшим губы напитком, бей хлопнул в ладоши. Мальчик унес украшенные синим растительным орнаментом миски. Все слуги по приказу бея удалились. Предстоящая беседа не предназначалась для их ушей.
— Вам ведомо, мой высокочтимый друг, что безумец Джунайд, объявивший себя повелителем Измира, Айдына и Манисы, успел взыскать со всей округи дань, а войска османов, разбившие его дружины, потоптали поля и почистили последние сусеки. Известно, одну овцу дважды в год не стригут, и, когда новый османский наместник потребовал ежегодную дань, я решил не трогать своих крестьян. Собрал что мог от себя и отправил. Немного — всего пять повозок с зерном, с десяток коней и полторы сотни баранов… Я ждал гнева султанского наместника, но надеялся, что он сменит его на милость, и, прихватив для верности кису с сотней алтынов из своей и без того опустевшей казны, отправился к нему в Измир… Наместник, однако, небрежно кинул кису своему казначею, а мне принялся выговаривать: дескать, не к лицу бею скупиться, когда речь идет о повелении государя ислама, коему-де лучше ведомо, с кого и когда взимать дань. Вера, мол, требует не слов, а дела. Я стою себе, как положено, скрестив руки на груди в знак покорности государю, и, может, стерпел бы. Только зря он веру затронул, — сердце у меня вскипело. Сами посудите, оборотень, сменивший имя, что дал ему отец, царь болгарский Шишман, предав веру своих предков, взялся учить, как надобно исполнять долг перед государем ислама, меня, бея в десятом колене, чьи предки встали под знамя ислама не из страха за свою шкуру, а по доброй воле, и не позавчера, а пять веков назад!..