Из обители, придерживая рукой дверку в воротах, вышел на улицу дервиш в черном суконном плаще и серой шапке, бёрке. Ветер хлопнул калиткой, рванул край одежки, заставил его схватиться за бёрк. Запахнувшись поплотней, надвинув поглубже шапку, дервиш не спеша двинулся мимо закрытой строительными лесами мечети к торжищу.
Ветер с юга — греки зовут его «лодос» — гулял по Эдирне. Порывистый, влажный, трепал деревца, вцепившиеся корнями в древнюю византийскую стену. Гнал по Меричу волну навстречу течению, не позволяя влить в него свои воды набухшей, почерневшей от гнева Тундже, — того и гляди затопит прибрежные кварталы. Пролетев через фракийскую низменность, он заглушал запахи прелой земли будоражащим духом морской соли. И всю ночь грызлись, били копытами в денниках кони, ревели в стойлах ослы, ворочались с боку на бок, стонали во сне горожане. Недобрый ветер лодос, ничем не лучше каирского хамсина.
Впрочем, вышедший из обители дервиш в Египте не бывал и о хамсине знал лишь понаслышке от каирских мюридов шейха, от его сына и супруги Джазибе-хатун. Бедная, бедная госпожа!
Воздух Эдирне оказался чересчур суровым для нее, африканки. Снег, зимою лежавший изредка по нескольку часов, приводил в трепет ее душу и тело. Через год по приезде в такой же ветреный день, когда задувал лодос, она покинула их навсегда.
Много воды утекло под мостами османской столицы за те шесть лет, что жили они здесь вместе с шейхом. Но усобица продолжалась. Первопрестольная Бурса переходила из рук в руки.
Северная столица Эдирне крепко держалась старшего Баязидова сына, Сулеймана. И вот теперь в шабане месяца 813 года хиджры, или феврале 1410 года, Сулейман бежал из города. И не после поражения, а через несколько месяцев после победы над младшим братом Мусой. Надо же было допустить до того, чтобы янычары отказались защищать повелителя, ахи с горожанами открыли настежь городские ворота его сопернику, а могущественные беи глядели на происходящее со стороны и, когда Муса вошел в столицу, переметнулись на его сторону.
Слава тебе, что в такие смутные времена есть в Эдирне шейх Бедреддин Махмуд. А ведь мог он уйти вслед за Джазибе-хатун. Так по ней горевал. Слово шейха имеет вес, считаются с ним и государевы слуги, и ахи, и улемы, и горожане. С торжища доносился гул голосов. Люди толклись здесь, что мошкара над болотом. Среди горожан и ремесленников расхаживали янычары в кафтанах и меховых шапках, македонские и болгарские войнуки — на головах куколи, на ногах сыромятные постолы, усатые греки-крестьяне в коротких, чуть ниже колена, штанах и складчатых юбках. Гудела волынка, высокий голос певца славил по-сербски победу доблестного джигита Мусы Челеби, севшего на султанский стол.
Кто-то крепко взял дервиша за локоть.
— Ты ли это, десятник Мустафа?
Перед ним стоял приземистый широкогрудый воин. За спиной легкий щит, на боку сабля, одет, как всадник-акынджи: в мягких сапожках, в облегающем чекмене. Мустафа узнал его — единственный уцелевший под Никополем азап, не пожелавший участвовать в расправе над пленными, самый близкий его товарищ, с коим после анкарского разгрома вместе прятались они по лесам, опасаясь плена.
— Гюндюз!
— Он самый, десятник.
— Ты что здесь делаешь?
— То же, что и все. Записался в войско Мусы Челеби. И пришел с ним вместе в столицу.
— А как же шорная мастерская в Айдыне?
— Не спрашивай, брат. В Айдыне такой разор — не прокормишься. Плюнул я на это дело. Друг помог — акынджи Кулаксыз Али, спаси его Аллах. Прослышали мы, что Муса Челеби обещает дать своим людям землю в Румелии. Вот и двинули вместе. Записали меня в акынджи. А ты, десятник, все при шейхе с сумою ходишь?
Бёрклюдже Мустафа будто не заметил насмешки.
— Хожу, Гюндюз. Но не с сумою, а подымай выше — в наместниках. И не у того шейха, которого ты видел. Может, слыхал о Бедреддине Махмуде, сыне кадия Симавне.
— Как не слышать. Его и наш новый государь Муса почитает. Не поможешь ли поученья его удостоиться?
— Отчего не помочь верному товарищу.
— Не тот ли это шейх, что изменников поносил да перед самим Тимуром ответ держать не устрашился? — спросил, подходя к ним, высокий горбоносый акынджи с лицом, исполосованным шрамами.
— Мой друг, Кулаксыз Али, храбрейший из храбрых, — представил его Гюндюз. Бёрклюдже поклонился. — А это мой ратный товарищ, вместе под Никополем да под Анкарой дрались. Ныне мюрид самого шейха Бедреддина…
Старый рубака приложил руку к сердцу. Склонил голову.
— Слышал я о твоем шейхе, достойный дервиш.
— А я о твоей ратной славе, доблестный воин. Только не возьму в толк, зачем вам с Гюндюзом земля? Ее любить, лелеять надо, иначе не родит. А вы при сабле. Иль сабля вас кормить перестала?
— Не пойму я что-то, Мустафа, — вмешался Гюндюз. — Ты о земле толкуешь или о красотке, что не досталась тебе тогда в Митровице?
— Погоди зубоскалить, — оборвал его Кулаксыз. — Дервиш дело говорит. Сабля нас в самом деле кормить перестала, потому как из-за Эвреноса-бея и его приятелей, будь они неладны, замешалась держава.
Прислушиваясь к разговору, подошли еще ратники. Мустафа догадывался, куда клонит старый рубака, но хотел, чтоб он высказался до конца.
— Чем тебе, воин, не угодил Эвренос-бей? Не зря ведь носит он звание гази? При султане Мураде и при Баязиде столько богатств взял, столько станов повоевал с беями вместе, столько земель к державе присовокупил.
— Эх, браток. При этих султанах и мы славу ратную познали. Земли, о коих речь ведешь, нашей саблей завоеваны, нашей кровью политы. А богатство наше где? Все то же, конь, чекмень да сабля острая. Верно я говорю?
— Истинно так, Кулаксыз Али, — откликнулись из толпы.
— Думали, если смерть, то за правую веру, — продолжал акынджи. — Умрем, как гази, за наш туркменский порядок. Эвренос со своими беями показал нам порядок. Почище гявурского. Землепашцы у него не вольные общинники, а как псы клейменые, земля беям не за службу дается, не в управленье, а вроде собственной, хочешь дари, хочешь торгуй. И не государю они служить норовят, а чтоб государь им прислуживал.
— Не пожелал прибыть даже на посаженье Мусы Челеби. Стар, мол, да слеп, мол, да немощен. Пришлось силком тащить, — подхватил Гюндюз.
— Другие-то беи ведь сами пришли, возвеличили, — возразил Мустафа.
— А что им оставалось? — со смешком отозвались в толпе. — Мы им еще Тимура не забыли, знаем: где сила, там и беи…
Раздался стук копыт. Все головы повернулись к дороге на Константинополь. Мимо торжища на рысях прошли три сотни татарских всадников. Впереди на вороном коне Коюн Муса, любимец нового султана и его тезка. Коюн, то бишь Баран, — таким прозвищем его наградили за то, что в юности пас скотину. Муса, однако, прозвищем не гнушался. Больше половины войска нового султана составляли гулямы, то есть землепашцы, служившие в очередь, войнуки — те же крестьяне, только болгарские, македонские или сербские, тоже служившие в очередь, да акынджи — недавние скотоводы или их сыновья. Все они держали Коюна Мусу за своего и встречали его на улицах столицы приветственными криками.
Сейчас, однако, толпа молчала. Всадники тоже ехали молча. Сурово глядел их воевода. Смуглое лицо его казалось еще темнее, брови сдвинуты на переносице, в глазах — мрак. Точно битву проиграл. Но, судя по справному виду, битвы у них не было.
— Недобрую весть везут? — спросил Бёрклюдже.
— Какое уж добро! — мрачно откликнулся Кулаксыз. — Ездили деревню вырезать… На константинопольской дороге. В семи фарсахах… Дюпонджюлю называется…
— Что там стряслось?
— Видишь ли, когда мы с государем Мусой к городу подступили, Караджа-бей с Мукбиль-беем, разогнав стражу, вломились в баню, где султан Сулейман девицами да мальчиками безвылазно развлекался… Как был гол да пьян, так и вытащили. Приодели и повезли его в Константинополь. Дескать, их друг император Мануил поможет войском, глядишь, снова на престол посадит… В Дюгюнджюлю лошадей сменить потребовалось. А тамошние туркмены, как узнали беев государевых да беглого султана Сулеймана, так всех на месте и порешили. Не простили им прежних утеснений… Наш государь Муса Челеби, когда донесли ему о смерти брата, разъярился пуще батюшки своего гневливого. Приказал: пусть, мол, Коюн Муса возьмет всадников и чтобы камня на камне не оставил от деревни. Дескать, подлой черни впредь неповадно будет поднимать руку на принца крови, если даже он с престола съехал… Государев тезка, видно, приказанье исполнил в точности. Да только что радости? Своих карать, не чужих…