Значит, любовь слепа? Но и зряча: увидел же повелитель ее ног и рук, властитель ее головы, ее сердца, что вольную дочь эфиопского вождя тяготит сознание собственного рабства, и шаг за шагом повел ее к свободе. Говорит с нею, будто она ровня ему, будто они дети одних родителей. Но почему же так трудно ему сказать?..
Бедреддин вдруг понял. Нежность захлестнула его. И страх. Не готов он оказался, как всякий мужчина, к такой вести. Прижал голову Джазибе к плечу, обнял, словно хотел защитить собою от целого мира или сам спрятаться в ней. Таинство свершавшегося в ее чреве чуда лишило его дара речи. «Что есть женщина? — мелькнули в голове слова Джеляледдина Руми. — Да то же, что и мир». Его охватило чувство, подобное тому, которое испытал Ахлати, беседуя с Ним; чувство, на языке суфиев называвшееся «курб» — «близость», ощущение непосредственной близости к божеству, которое опять сменилось страхом перед скрывающимся за завесой времени.
— И долог еще его путь? — спросил он, когда к нему вернулась речь.
— Месяцев шесть, если будет угодно Аллаху…
И вот он держал в руках сверток. Из белой подсиненной бязи глядели на него невидящие карие глаза. В полуулыбке, в полуплаче кривился беззубый лягушачий рот. Этот кусок красной, будто ошпаренной, плоти, который в муках родила ему шестнадцатилетняя Джазибе, был еще одной связью между ним и человеческим родом, еще одной конечной частицей бесконечного, всеобщего. Существо покуда еще неразумное, но в нем заключалась возможность беспредельного приближения к Истине, и сейчас оно целиком зависело от него. Нет, Бедреддин не готов был держать за него ответ, покуда не составил отчета о себе самом. Автор двадцати с лишним книг, факих, изощренный во всех разделах права, регулирующих отношения людей с богом и между собой, имевший тысячу девяносто вопросов к величайшим авторитетам всех четырех толков правоведения и нашедший на них свои ответы, словом, человек, способный в своей науке, как говорится, разделить тончайший волос на сорок частей, знал ли он то, что было для него всего важнее: кто такой он сам? А если не знал, то, взявшись учить других, не походил ли он на слепого поводыря слепых?
Он молча отдал спеленатого первенца на руки новокупленного темнокожего раба Касыма родом из оазиса Фейюм, что под Каиром, того самого Касыма, который двадцать лет спустя вынесет ему третьего сына, сына старости его, рожденного в Изникской крепости.
…Слепой поводырь слепых! По милости учителя своего Мюбарекшаха сделался он учителем принца Фараджа. А чему научил? Читать, писать… Быть таким, как учит Писание, вот чему никогда не научить ему наследника престола. Пришлись Фараджу не по нраву губы раба-негритенка: дескать, недовольно надувает их, взял и отрезал кинжалом. А у того губы так были устроены — оттопыренные… Десятилетний мальчишка, не задумавшись, осквернил облик человеческий, а что возьмется творить он, когда войдет в силу да сядет на престол? Его отец, султан Баркук, не какой-нибудь невежда мамлюк — кончил медресе. И что же? Когда прибыли к нему послы от хромого Тимура, коего они именовали Повелителем Вселенной, и вручили письмо: дескать, велю тебе, султан вавилонский, служить мне честно, без ослушания, как отцу своему, а не то подпалю твою юрту. — Баркук приказал их зарезать тут же в тронном зале. Конечно, послание было оскорбительно, а посланцы дерзки и дики: в коротких перепоясанных ремнями чекменях, рысьих шапках, с рысьими раскосыми глазами и торчащими скулами, пропахшие лошадиным потом, а один из них, сказать страшно, — переступил порог тронной залы левой ногой, что было равносильно плевку. Но ведь по неведению! И слова-то они привезли не свои, а хозяйские, вряд ли им ведомые. А главное — они тоже были мусульманами. И потому следовало бы султану умерить свой гнев и судить по справедливости. По справедливости… Да совместима ли вообще власть со справедливостью?!
— Сомнение сие почти равносильно сомнению в справедливости божьей, — ответил на этот вопрос Бедреддина шейх Ахлати. — А посему требует покаяния. Ведь сказано: «Власть справедливая — от бога». Значит, в богоспасаемых странах ислама власть не только может, но и должна быть справедливой. Другое дело, что между принципом и действительностью неизбежно существует зазор. В том и состоит смысл существования духовного сословия, чтобы, елико возможно, сей зазор сузить, приближая к Истине власть имущих прежде всех прочих.
Приметив иронические искорки в глазах Бедреддина, шейх прибавил, что притча о верблюде на крыше балхского царя, а Бедреддин — вот чудо! — действительно хотел к ней прибегнуть, по меньшей мере неуместна. В отношениях с султаном не Баркук, а он, Ахлати, взыскующий бога. И задача его, как, впрочем, любого наставника, убедить повелителя в том, что поступать в согласии с Истиной, то есть по справедливости, выгодно, ибо это укрепляет власть. И наоборот. В подтверждение шейх привел разговор с султаном, имевший место после того, как Баркук приказал усилить стены крепости, чтобы сделать ее совершенно неприступной для врага. Шейх, одобрив затею, как бы между прочим заметил, что самые прочные стены сложены из добрых дел, ибо вопли и молитвы утесненных не то что вражья конница или стрелы лучников, проникают сквозь самые толстые стены. Да воодушевит Аллах его величество на сооружение такой крепости, поскольку милость и доброта суть надежда и охрана народа, а следовательно, и самого властителя.
Когда Бедреддин, на сей раз пряча глаза, почтительно осведомился, последовал ли его величество наставлениям шейха, Ахлати посоветовал румелийскому факиху припомнить хотя бы больницы Каира.
О страждущих здесь пеклись: у каждого была отдельная постель, больные не тратили ни на лекарей, ни на харч и ломаного медяка. Здания лечебницы были окружены тенистыми садами, в которых журчали арыки. Все это Бедреддин видел, сопровождая своего соученика, главного лекаря Джеляледдина Хызыра. Лекарское дело в Каире было поставлено лучше, чем в любой из столиц мусульманского мира. Здесь не только лечили болезни, но и делали операции, в том числе полостные, снимали даже катаракту с глаз. Но, пожалуй, самое удивительное — развитие гинекологии, которой не знала ни одна из стран ислама. Султан Баркук ежегодно выделял на больницу доходы с капитала в миллион дирхемов.
Бедреддин позволил себе заметить, что облегчение страданий телесных, составлявших заботу султану Баркука, наставляемого шейхом, который сам славится как целитель, дело, конечно, благое, но с врачеванием душ людских обстоит куда хуже. В ответ Ахлати напомнил, каким уважением и заботой султана в сем богоспасаемом граде пользуются улемы, факихи и шейхи. Конечно, султан озабочен упрочением собственной власти. Но все ли сделали представители духовного сословия для врачевания духовных недугов народа, об этом каждому из них надлежит спросить самих себя, ибо прежде чем учить других, надобно знать, кто ты сам.
Именно поэтому, подхватил Бедреддин, он чувствует себя неспособным более исполнять обязанности наставника принца Фараджа, да и вообще кого бы то ни было.
Шейх Ахлати сочувственно улыбнулся. В молодости ему тоже пришлось испытать нечто подобное. Его досточтимый друг как будто пытается отождествить мир духовный, абсолютный и совершенный, с миром видимым, Грубым и приблизительным, хотя на деле эти миры суть противоположности. Впрочем, страсть к тождеству — что ветер в парусах корабля.
Ахлати думал успокоить Бедреддина. Но речь его, хоть и была глубокомысленной, на сей раз, вместо того чтоб унять волнение сердца, еще больше разбередила душу.
Бедреддин назвал своего первенца так же, как праотец Ибрагим. По исламской традиции Ибрагим с Исмаилом считаются строителями священного храма Кааба. Какой храм вознамеривался в те дни построить вместе с сыном Бедреддин, нам знать не дано. Несомненно одно: он мечтал трудиться над ним вместе с сыном.
Его рождение совпало с общим для мусульман и христиан-коптов праздником Шам ан-Насим — «Первое дуновение ветерка». Это первый день весны, а также «хамсина» — многонедельного полуденного ветра, который несет на Каир густую пыль пустыни.