Муса согласился принять должность астронома, что означало — путь его лежит на Восход.
Бедреддин же во что бы то ни стало вознамерился отправиться на Закат. Там — в Дамаске, в Иерусалиме, в Каире — обретались столпы мусульманского правоведения. Несмотря на успехи в математике, куда больше отношений между числами его занимали отношения между людьми. Муса же науку о звездах предпочел всем остальным. Долго убеждал он друга, что движенья светил постоянны, как мироздание, а человеческие отношения изменчивы, точно облака под ветром, что право — всего лишь желаемая норма, которая сама по себе вовсе не устраняет несправедливости, Бедреддин в ответ только головой мотал.
— Какое мне дело до звезд! — не выдержал он наконец. — В Коране сказано: «Мы возвысили человека над всеми нашими созданиями». Над всеми! Человека! О том же и в Библии говорится: «Бог создал человека по образу своему и подобию». Познавая человека, а не звезды, мы познаем Бога, то есть Истину! Вот что важней, что превыше всего!
— Звезды тоже творенья создателя, и законы их движенья определяются Истиной! — спокойно возразил Муса. — Только у каждого, наверное, к Истине свой собственный путь…
На этом они сошлись. И оба поняли: разлука неизбежна. Чтобы облегчить ее, решили выехать из Коньи в один и тот же день, но через разные ворота. Бедреддин не преминул напомнить сохраненное семейным преданием присловье своего рубаки-деда: «Рубануть и не смотреть, как сочится!»
Друзья знали: их ждут великие дела. И были правы. Муса Кади-заде стал учителем Улугбека, внука Тимура, и вместе с другим своим учеником Али Кушчу вписал свое имя в историю мировой науки. А Бедреддину суждено было возглавить движение, которое вошло в историю как одна из самых смелых попыток перестроить отношения людей на основах справедливости. Но кто из них мог себе представить, чего это будет стоить им самим? Кто вообще в двадцать лет способен представить себя пятидесятилетним?
Как бы ни тосковал Бедреддин по другу, путешествие делало свое дело. Не зря говорят, окно в мир можно заложить книгой: с изумлением взирал он теперь на серебряный блеск ровной, как поднос, безлюдной степи в лунном мареве, внимал тревоге дымного костра на рыжих холмах, вслушивался в шум лесов. До Карамана Бедреддин ехал молча, а потом его как прорвало. На каждой стоянке без умолку толковал он Мюэйеду о дружбе и верности, о красоте мира и несовершенстве людей. Мюэйед по свойству своей натуры был куда больше озабочен поисками хорошей кельи в очередном караван-сарае, харчем, стиркой белья, уходом за лошадьми и отвечал Бедреддину односложно, лишь бы тот не обиделся.
Вели караван купцы-дамаскины. Шли они из Синопа с небольшим, но драгоценным грузом мехов и пеньки. И направлялись к себе домой. Купцы были мусульмане-арабы, охрана тоже своя, дамасская. Сопровождала караван партия попутчиков. Среди них армянский зодчий из Киликии со своими подручными, подрядившийся на постройку купеческого дома, туркмены, возвращавшиеся из Гургана от своих родичей в Халеб, бродячие дервиши. Были в караване и русские женщины, но не среди попутчиков, а среди груза, рабыни, приобретенные по ту сторону Черного моря, в Кафе. Дамаскины купили их не для продажи — для себя. Бедреддин с Мюэйедом видели только большие плетеные корзины, в которых везли на верблюдах женщин, да черные покрывала, в которые их заворачивали на стоянках.
Почтительней всех обращался к Бедреддину рыжеволосый кривоногий туркмен, как понял Бедреддин, табунщик или объездчик коней у одного из туркменских беев в Халебе. Однажды вечером он решился спросить Бедреддина о значении звезд и их сочетаний. Был он неграмотен, но небо знал отлично, как все кочевники, в особенности чабаны и табунщики. Только звезды именовал не по-ученому, по-арабски, а по-своему, по-тюркски. Неподвижную звезду, указывающую на север, звал Золотым Столбом, большой ковш из семи звезд — Семью Ханами, Зухру, которую римляне именовали Венерой, — Утренней звездой.
На последней стоянке перед Халебом Бедреддин, пообедав, вышел во двор караван-сарая. В стороне от источника табунщик чистил своего коня. Управившись с работой, подошел помыться. Глаза у него ввалились, будто провел он без сна много ночей.
— Завтра вечером отдохнем в Халебе, — приблизившись, сказал Бедреддин. — Аллах милостив.
Табунщик вытер лицо ладонями, огладил рыжую кольчатую бороду.
— Воистину, милостив, ваше степенство. Ничтожному туркмену даст на корм коню, почтенному мулле — на сытный обед.
Бедреддин всполошился. Как он был невнимателен! Заслушался собственным красноречием и не приметил, что собеседник голоден, не пригласил его разделить харч. Он кинулся в караван-сарай к Мюэйеду. Потребовал золотой динар. Мюэйед заартачился. Не оттого только, что жаль было золотого, а потому, что не годится путнику хвастать золотом. У них было всего двадцать золотых динаров, но вставший на путь разбоя лиходей мог погубить душу и ради одного!
Бедреддин был, однако, так возбужден, что Мюэйед, поворчав, сдался.
Табунщик сидел на корточках за воротами, прислонясь спиной к стене. Прищуренные глаза его глядели на рыжеватую степь в сторону Халеба.
Увидев протянутую руку Бедреддина и в ней золотую монету, туркмен встал, сложил на груди руки.
— Нет, досточтимый мулла, я его не заработал. А побираться, пока целы руки-ноги и есть голова на плечах, у нас мнят позором. Не обессудь!
— Но ты голоден. Преломи с нами хлеб!
Туркмен вскинул голову:
— Нет, досточтимый мулла. Наш род идет от серого волка. А у волка от голода голова не кружится. Завтра мы будем в Халебе.
Бедреддин настаивал. Табунщик усмехнулся:
— Спаси тебя Аллах, досточтимый мулла. Ты человек ученый, небось слышал: голод — источник понимания. А оно потребно не одним улемам!
Поклонившись, он решительно направился к воротам, давая понять, что разговор окончен.
Такой вот дикий попался туркмен. Даже не попрощался толком. В Халебе караван остановился на площади перед цитаделью. Покуда Бедреддин с Мюэйедом, задрав головы, глядели на стены крепости, вздымавшейся над городом, как неприступная скала, где гнездятся хищные птицы, табунщик исчез в толпе.
Приближаясь к Дамаску, услышали они, что в городе чума. Тех, кто вошел за его стены, никуда не выпускают. Купцы-дамаскины в тревоге заспешили домой. Положась на волю Аллаха, последовали за ним и дервиши. Но армянские строители призадумались. Было над чем подумать и Бедреддину с Мюэйедом: они ехали в Дамаск не молиться и не оплакивать мертвецов, а овладевать науками.
Решили изменить путь: вместо Дамаска отправиться в Иерусалим, невзирая на опасность стать жертвой разбойников. Вместе с ними отправились и армяне. В пути к ним прибились застрявшие в придорожных караван-сараях еще несколько путников, в том числе две арабские семьи с женами и домочадцами, страшившиеся чумы больше, чем грабителей.
К вечеру второго дня, когда закат уже окровавил спины холмов и они спешили до темноты укрыться за показавшимися из-за поворота каменными стенами караван-сарая, сбоку из бурьяна взвились вверх веревочные змеи. Бедреддин с Мюэйедом очутились в придорожной пыли. Какие-то люди в бараньих шапках, с бородами, повязанными куском ткани, скрутили им за спиной руки, схватили под уздцы их лошадей. Армянские подмастерья от неожиданности взялись было за оружие. И тут же пали под сабельными ударами. С отвращением почувствовал Бедреддин, как беззастенчивые чужие ладони шарят у него за поясом, под мышками.
Им развязали глаза в глинобитном, похожем на конюшню помещении. Через открытую дверь в обнесенном стенами дворе виден был очаг с котлом на цепи. Слышались негромкие голоса. Где-то рядом хрупали и перебирали ногами кони. Пахло конским потом, дымом, полынью, вареной убоиной. На возвышении у дальней стены, тускло освещенной плошками с салом, сидели за трапезой трое. Один, по видимости главарь шайки, всмотревшись в лицо Бедреддина, приказал:
— Развяжите!