Прежние понятия стали служить лишь затемнению действительных отношений. Но в голове кадия Исраила и его сородичей они продолжали жить как норма. И противоречие между этой нормой и реальностью принимало в их глазах характер всеобщности.
Как крепостные стены складываются из камней и скрепляются раствором, так держава строится из подвигов героев и скрепляется их кровью. Но когда крепость воздвигнута, говорил кадий Исраил, то владеют ею отнюдь не каменщики и не месители раствора. Поощряя страсть сына к знаниям, он повторял:
— Воинская слава, подобно власти, недолговечна. Но вечна наука, ибо вечна Истина.
Первые недоумения, первые несправедливости, с коими в отрочестве встретился Бедреддин, не ослабили, а, напротив, укрепили его веру. Он веровал в науку, дарованную Мухаммадом, как в единственное спасение от грязи и неправоты. Только изучив до тонкости божественные истины, мнилось ему, можно восстановить попираемую кое-где справедливость и выровнять, буде она появится, кривизну мира.
В Бурсе его вера подверглась первому испытанию. Казалось бы, что ему, молодому мулле, у которого все впереди, до казни какого-то старого раввина? Но Бедреддин не мог забыть, что приговор бесстыдно несправедлив, а его учитель, высокочтимый кадий османской столицы, призванный воздавать за зло и добро, оказался бессилен исправить вопиющую неправду. И это жгло его сердце, как несмываемая личная обида.
Большинство людей, стремясь избежать выбора, — а он действительно нелегок, — из последних сил цепляются за свои младенческие воззрения, не верят собственным глазам, изобличенную ложь считают исключением, которое, дескать, лишь подтверждает правило, пытаются склеить несклеиваемое, совместить несовместимое. Словом, во что бы то ни стало хотят сохранить иллюзии и закрывают глаза на правду, чтобы не тревожить своего душевного покоя.
Бедреддин не составлял исключения. Но сколько он ни пытался себя обмануть, отвлечь, тоска все сильней завладевала его сердцем. Он открылся Мусе и услышал в ответ, что того терзает та же мука. Видно, их пребыванию в Бурсе настал конец.
Через день они стояли втроем — Мюэйед, Бедреддин и Муса — перед старым кадием. Преклонив колени и опустив головы, просили позволения отправиться в иные края, поближе к светилам мировой науки.
Коджа Махмуд-эфенди попенял на молодость: вечно, мол, она торопит события. Посетовал на старость: дескать, всегда она медлит с решительным шагом. Но перечить не стал.
— Сам знаю, в моих ульях для вас не осталось больше меда. Ступайте в Конью, передайте мой поклон мевляне Фейзуллаху. В обращенье с числами, в предсказанье хода небесных светил мало кто может с ним потягаться…
Так через год после отъезда из отчего дома Бедреддин вместе с друзьями очутился в старой сельджукской столице. Сто лет назад звучала отсюда на весь мир исполненная любви поэтическая проповедь великого Джеляледдина Руми. Здесь жили его потомки и многочисленные последователи ордена, основанного его сыном, звучали его пламенные стихи.
Но трем молодым людям они были чужды, как чужда симфоническая музыка привыкшему к одноголосию кочевнику-бедуину.
Мевляна Фейзуллах принял их под свое покровительство и поселил в своем медресе. В отличие от округлого в движениях, велеречивого, спокойного деда Мусы, их новый наставник был порывист, худ и темен с лица, словно сжигаем каким-то затаенным внутренним пламенем.
Говорят, зная, каков учитель, можно угадать, каков будет ученик. По крайней мере, в отношении самого Фейзуллаха тут не было ошибки. Он учился у неистового Фазлуллаха Наими, автора известного труда «Джавидани Кебир», то есть «Великая бесконечность», где толковались тайные смыслы букв, рассматриваемых в качестве символов закономерностей макрокосма. И толковались в столь еретическом смысле, что правитель Астрабада, несмотря на свое уважение к учености, счел за благо предать Наими смерти.
Дух неистовства унаследовали многие ученики Наими. Один из них, Махмуд Сенджани, взбунтовался даже против своего учителя, за что получил прозвище Махмуда Отверженного. Он сочинил книгу «Джавидани Сагир», то есть «Малая бесконечность», где, вопреки предостережениям учителя, обнаружил сокровенный смысл не в буквах даже, а в диакритических точках арабского письма.
Другой ученик Наими, известный всему миру ислама Имаддуддин Несими, поэт и мыслитель, дошел до отождествления бога с человеком, за что с него живого содрали кожу.
Бедреддину и его друзьям не потребовалось много времени, чтобы заметить одержимость их нового наставника. Мевляна Фейзуллах мог ночи напролет наблюдать за звездами, с утра до полудня сидеть над вычислениями, а с полудня до вечера заниматься с учениками. Но одержим он был не буквой и не точкой, не поисками якобы скрытых в них смыслов, не поэзией и не философией, а — числом.
Он полагал, что числом можно выразить законы мирозданья — от самых общих до самых частных. В числах, в их превращеньях, называемых математикой, заключалась незыблемо строгая логика самого Создателя. С их помощью можно было предсказать ход светил на небе, определить, где, когда и в каком сочетании пребудут они, а следовательно — в этом были убеждены все ученые его времени, — предугадать судьбу, выбрать лучший день и час для любого дела, чтобы избежать беды или подготовиться к неизбежному.
Впрочем, предсказания были делом астрологов-истолкователей, а не мевляны Фейзуллаха. Его делом было наблюдать, исчислять и составлять таблицы для облегчения исчислений.
Исступленная преданность учителя своей науке заразила друзей. Все трое осунулись, повзрослели. Даже такой любитель поесть и поспать, как Мюэйед, и тот, бывало, просиживал ночь за наблюдениями, а день за расчетами. И все-таки он не удостоился зеленого кафтана, которым награждал Фейзуллах своих лучших учеников. Зато Муса был отмечен им за наблюдения небес, а Бедреддин — за расчеты.
Кто знает, как сложилась бы дальше их судьба, если бы через четыре месяца после их прибытия в Конью Фейзуллах внезапно не перекочевал из мира временного в мир вечный. Он был стар и казался ученикам вечным, как горы, небо и земля. Обычное дело: те, кто пришел в сей мир задолго до них, кажутся молодым бессмертными.
Много смертей придется еще пережить на своем веку Бедреддину. Но ни одна из них не будет такой ошеломляющей. Словно вынесся он на коне из узкого ущелья в широкую степь и вдруг вылетел из седла.
II
Неторопливо, как само время, отмеряемое ударами верблюжьих колокольцев, двигался караван из Коньи к Халебу, от Халеба к Дамаску. Бедреддин с Мюэйедом скакали верхами. Резвые кони, чуя нетерпение молодых седоков, то далеко обгоняли шествовавшего впереди всех мула, на котором ехал караван-вожатый, то возвращались назад. Удаляться от каравана было опасно — того и гляди попадешь в разбойничью ловушку. Но нетерпение пересиливало страх, хотя на каждой стоянке только и разговора было что о грабежах.
Долины, покрытые зеленью разных оттенков — от черно-оливковой до фисташково-салатной, сменялись грозными горами. Перевалы только-только очистились от снега. Когда позади остались бурные реки Киликии, глазу открылись ровные волны холмов уже обожженной солнцем пустыни.
Перед внутренним взором Бедреддина неотступно стояло тонкое, будто выведенное на старой гератской миниатюре, лицо его друга Мусы: сходящиеся на переносице брови, смоляная бородка, темные шелковистые усы, глаза миндалевидные, карие и такие печальные, будто знают, что видят друга в последний раз.
Спор, который после смерти Фейзуллаха возник между Бедреддином и Мусой Кази-заде, действительно был последним. В глубине души оба знали, что им друг друга не переубедить. Собственно, то был не спор, а, скорее, изложение итогов, к коим они пришли, и ежели итоги оказались различны, то тут ничего нельзя было поделать или переменить. И все же обоих не покидала надежда.
Муса получил приглашение в древний хорасанский город Балх от его правителя Шахруха, который в подражание своему отцу мирозавоевателю Тимуру хромому вздумал завести и при своем дворе штат поэтов и ученых.