Заколебалось пламя свечей, словно единый вздох вырвался из груди учеников Бедреддиновых. Маджнун, как писарь тайн все это время водивший каламом по самаркандской бумаге, чтоб занести на нее слова учителя, и тот остановился. Зашевелились, переглядывались с торжеством: наконец-то! Шейхоглу Сату, закрыв глаза, жевал губами, будто слагал стихи. Один Бёрклюдже Мустафа, коему сказанное было ведомо заране, сидел, как прежде, сложив руки на животе. Он ждал решения своего спора с учителем. Вернее, не спора: учитель не возражал ему, а просто захотел послушать, что скажут сподвижники.
— Султан османов, — продолжал Бедреддин, — не без помощи своего ушлого визиря что-то учуял. Скорей всего, взял в голову, что мы намерены соединиться с отпущенным из тимуровского плена братом Мустафой. На это у них ума достанет. Как бы там ни было, мне не позволили покинуть крепость, посулив сообщить государеву волю позднее. Меж тем, я говорил, не терпит время…
— Веди нас, шейх! — вскричал Маджнун. — Твоя слава — наша слава! Твоя жизнь — наша жизнь! Умрем за Истину!
— Спасибо тебе, Маджнун! — ответил Бедреддин. — Но умереть за Истину умели многие и смертию своей не изменили ничего. Чтоб Истина живой явилась в мир, нужно не умереть, а победить ради нее. А для победы потребна сила.
— Позволь, учитель? — спросил Бёрклюдже Мустафа.
Бедреддин с улыбкой кивнул. И Мустафа пояснил:
— Сила подобна зерну: дабы оно созрело, нужно время. Любая хитрость хороша, чтоб выиграть его. Наша хитрость не удалась, что делать?
— А нужно ль было посылать книгу учителя Мехмеду Челеби? — спросил Ху Кемаль Торлак. — Не скажут ли: вот, дескать, искали милостей султана, не добыли и поднялись тогда против него? Особливо те, кто после нас придет, поймут ли? Прости за слово грубое, учитель, однако у нас в Манисе говорят: «Всем должно быть видно, что в нашей бане — чисто».
За это, пожалуй, больше всего и любил их Бедреддин. Бёрклюдже Мустафу за ум, неторопливость и мужество. Ху Кемаля Торлака — за прямоту и щепетильность: все, что касалось чести, он взвешивал не на дровяных весах — на ювелирных. И далеко глядел.
— Сдается, посылали мы не зря, — ответил Бедреддин. — Удайся хитрость, и руки были бы развязаны у нас. Что до потомков наших, то, надеюсь, они не будут глупее нас. В обращении к Мехмеду Челеби, которое предпослано книге, нет ни слова хвалы султану, напротив, мы просим — нет, не его, а Вседержителя миров — избавить нас от притеснений. Уж как-нибудь поймут те, кто придет за нами, кого имели мы в виду. Беда в другом, Ху Кемаль Торлак. Теперь за вашим шейхом глядят в сорок четыре глаза… Послушайся я сердца своего, то бишь Маджнуна, сей же ночью бежал бы вместе с вами из Изника. Но разум мой, то бишь Бёрклюдже Мустафа, мне говорит: исчезновение наше будет тотчас замечено и наведет на след врагов. Тем самым Истина, что подвигает нас, может быть загублена нерожденной, подобно семени во чреве материнском. Он предлагает: пусть начнет наместник вашего учителя Бёрклюдже Мустафа. Когда же дело укоренится и силу наберет, то встанет во главе ваш шейх.
Бедреддин опустил голову. Потер шею ладонью. То был признак крайнего волненья. Потом поднял глаза и молвил:
— Впервые за много лет мне трудно соблюсти равновесие меж разумом и сердцем. Хочу послушать вас…
Ученики молчали. И чем дольше длилось молчание, тем невозможней представлялось им бросить учителя в крепости и начать самим. Как дети привыкают к родительской опеке, так привыкли они полагаться на ум и влияние Бедреддина. На миг все ощутили себя сиротами.
— Ох, дорого нам обойдется твое отсутствие, учитель! — вырвалось у Абдуселяма. — Но, видно, делать нечего. Прошу: отправь меня с Бёрклюдже Мустафой. Я пригожусь ему на Хиосе и в Айаслуге, средь моих бывших единоверцев — греков.
— Быть по сему! — отозвался Бедреддин.
— Нет, учитель! — воскликнул Кемаль Торлак. — Я не пущу Бёрклюдже одного. Пусть он идет в Айдын, где знает все. А я к себе, в Манису. Начнем мы вместе.
— Быть по сему! — ответил Бедреддин. — Но старшим остается Бёрклюдже Мустафа. Начнешь по знаку, что он даст. Сноситесь меж собой почаще.
— Чтоб разум не ослеп, ему нужны глаза. Чтоб разум не оглох, ему потребны уши, — нараспев, как стихи, произнес Шейхоглу Сату. — Нет вестников вернее и быстрей, чем мы, бродячие ашики. Дозволь, шейх Бедреддин, мне стать твоими глазами и ушами в Айдыне и Манисе?!
— Быть по сему!
Бедреддин повременил. Никто больше не вызвался. И тогда он сказал:
— Коль скоро решено, пусть те, кто держат путь на Закат, то бишь Бёрклюдже Мустафа и Ху Кемаль Торлак, отправятся с рассветом. А вам, Ахи Махмуд и Акшемседдин, дорога лежит на Полночь. Разыщите споспешников наших в Делиормане, в Силистре, в Загоре, под носом у султана. Будьте осторожней, чем горные козлы, хитрей, чем лисы. Всех, кто помнит нас добром, предупредите: шейх Бедреддин грядет!..
Он встал. Поднялись на ноги мюриды. Прежде чем выйти, каждый подходил к учителю, кланялся ему до земли и целовал в плечо. Бедреддин возлагал им руку на голову и долго безотрывно смотрел в глаза. Только с Шейхоглу Сату они обнялись размашисто, в обхват.
— Прощай, шейх Бедреддин! Весть от меня прибудет скоро!
— Бог в помощь, Шейхоглу!
Ашик повернулся, поднял с пола свой неизменный кобуз и вышел. Последним был Маджнун.
— Бумагу и калам оставь, — велел учитель. — А сам ступай, ложись. Этой ночью ты больше мне не нужен. И передай, чтобы Бёрклюдже Мустафа и Ху Кемаль Торлак ко мне зашли перед отъездом.
Бедреддин поднял с пола свечу в медном подсвечнике. Поставил ее в нишу за спиной, куда на день складывались постели. Достал калам, отвернул край свитка, приладил его на твердой папке — дюльбенде, что лежала у него на коленях.
Предстояло составить два послания. Одно по-гречески, другое — по-турецки. Первое — Георгису Гемистасу, с которым они не виделись почти четыре десятилетия. Вскоре после казни Элисайоса Георгис с Димасом ушли к себе на родину в Морею, а Бедреддин с Мусою и Мюэйедом подались в Конью. Абдуселям через своих людей на Хиосе доставит сию грамотку в Спарту, где, по слухам, обретался ныне Георгис.
Второе послание адресовалось Хайяфе, старейшине иудесв-кожевенников в Манисе, что некогда тоже слушал беседы Элисайоса. С ним Бедреддин встретился семь лет назад, когда бродил по многим турецким землям. Это письмо доставит в Манису Ху Кемаль Торлак.
Окончив писать, Бедреддин осушил чернила песком. Обрезал бумагу, тщательно свернул послания в тугие свитки, вложил в круглые кожаные трубки-чехлы. Закапал с обоих концов воском, приложил к воску свою печатку кадия и заткнул за кушак.
Потом взял свечу и, загораживая пламя рукой, вышел на женскую половину. Из прихожей две двери вели направо — одна в комнату хатун, другая — к кормилице, ночевавшей вместе с новорожденным младенцем, пятилетней дочерью шейха Иваз-хатун и внучками-двойняшками, которых привез в Изник Бёрклюдже Мусафа.
Бедреддин повернул налево и приподнял полог, скрывавший вход в комнату, где жили рожденный от хатун в Эдирне шестилетний сын Ахмед-беша и внук Халил.
Ахмед-беша раскидался во сне. Полотняная ночная рубаха сбилась на живот. Щеки раскраснелись.
Бедреддин склонился над сыном, поправил рубаху, осторожно накрыл одеялом.
Халил и во сне походил на готового заплакать старичка. На голове, как у взрослого, ночной колпак, ладоши сложены под щекой, губы скривились. Бедреддину припомнился недоверчивый взгляд внука, когда сразу после приезда тот спросил ни с того ни с сего: «А правда, дедушка, ты все свои книги побросал в реку?»
Да, много им предстояло еще понять. Сумеют, успеют ли? Как оценят они своих отцов и дедов? Их сегодняшний судьбоносный шаг?
За стенами обители стояла глухая ночь. Время от времени в темноте раздавались звон металла и стук колотушек — то городская стража давала знать, что бдит и обыватель может спать спокойно.
Бедреддин спать не собирался. Много нужно было передумать, чтоб ничего не упустить к рассвету, когда придут ученики. Пора было считать альчики!