— Садись! — хлебосольным жестом пригласил хозяин и сам уселся первым. Потерев возбужденно ладони, Митрофан Кузьмич потянулся к бутылке. Наполнил рюмки по самые краешки, ухватил свою за хрупкую ножку толстыми пальцами, с прищуром оценил золотистый напиток на свет и провозгласил:
— За жизнь!
Выпили. Семену коньяк не понравился, папоротником от него пахло. В голове зашумело. Ослаб в плену-то. Раньше косорыловку стаканами хлопал и ни в одном глазу. Нажимал на колбасу, только за ушами трещало.
Митрофан Кузьмич налил по второй. Семен отказался:
— Я че-то боюсь…
— Правильно, не сразу. Приди в себя. Закусывай хорошенько. Доволен, что попал ко мне?
— Не знаю…
— Не барышня, не кокетничай. Считай, что с того света тебя за уши вытянул. Наверняка, там загнулся бы. А?
— Ага, — вздохнул Семен.
— Ну вот. А со мной не пропадешь. Неизвестно, сколь продлится война, а жить надо. Не одолеть большевикам фюрера. Не-ет, кишка слаба.
— А что вам от немцев, дядя? — спросил Семен и глянул на Кудряшова испытующе. Постарел Митрошка. У глаз морщины, виски в куржаке, у рта жесткие складки.
— Видишь ли, Сеня, — после некоторого раздумья ответил Кудряшов, — у меня своя философия жизни. Хочу делать то, что хочу. Хочу жить так, как желаю, а не как мне приказывают. Что мне до немцев? А ничего! Но они дали мне власть, теперь я достиг своего. Хочу милую, хочу казню. Немцы не мешают. А большевики не давали мне развернуться. Вот в чем вопрос, Сеня. Гнали меня в колхоз, а я не хочу! Гнали на фабрику, а я не желаю! Я богатство люблю, Сеня! К слову, камешки те целы?
Бекетов пожал плечами. Не узнавал себя сегодня Семен. Какой-то не такой стал. В лагере не гнулся ни перед кем. Изнурен был телом, но не сломлен духом. А ныне, напялив чужую форму, сник, ослаб душевно, вроде убоялся чего-то. Федор говорил Онике: «Уж если наденешь поганую форму, считай, все пропало. Оружие если возьмешь из их рук, считай, что возврата не будет…» Федора нет, а он, Семен Бекетов, сидит за богатым столом со своим дядюшкой, пьет коньяк и жрет домашнюю колбасу. А Федора вот нет…
— Загнал? — по своему понимая затруднение племянника, спросил Кудряшов.
— Потерял, — соврал Семен.
— Ну и дурак! — огорчился Митрофан Кузьмич. — Знаешь, сколь загреб бы за них?
— Слышал.
— Слы-шал… Эх, Сеня… Ладно, давай еще по одной хлопнем, и я тебе кое-что покажу.
Кудряшов налил себе уже не рюмку, а стакан. Бекетову чуть плеснул. Залпом оглушил, не поморщившись, со скрипом отодвинул стул и исчез в другой комнате. Вернулся, бережно неся в руках черный в узорах ларец. Осторожно поставил на стол и открыл крышку с потускневшей бронзовой монограммой.
— Любуйся! — озаренный внутренней радостью, пригласил Митрофан Кузьмич. — Гляди, Сеня, чем я владею!
Бекетов ахнул — ларец до краев был наполнен браслетами, золотыми кольцами, нитками жемчуга, колье с драгоценными камнями, золотыми зубами…
— Откуда же? — невольно вырвалось у Семена, но он тут же прикусил язык, заметив на лице Кудряшова сатанинско-горделивую улыбку. Догадался.
— Большевики за эти безделушки упекли бы меня к черту на кулички или, скорее всего, на тот свет. А немцы не препятствуют, они поощряют. Вот за это я и люблю жизнь!
— Но это же… Ну чье-то было…
— Чье-то! — воскликнул Митрофан Кузьмич. — То, что у меня, это мое! Мое, Сеня! А тем, у кого это было, уже ни к чему, им уж, Сеня, никогда не потребуется. Вник?
Если до этой встречи Бекетов наивно полагал, что дядя служит в полиции по принуждению, надеялся, что они найдут общий язык, то теперь понял: Кудряшов палач, руки его по локти в крови…
Кудряшов отнес ларчик в другую комнату. Вернувшись, выпил еще коньяку, уже не предлагая Семену, и тяжело плюхнулся на стул. Некоторое время сидел оцепенело, зажав голову руками, вроде засыпая. Затем резко встрепенулся и уставился на племянника, будто лишь заметил его. Да, дядюшка мог пить, не пьянея.
— У тебя отец был шибко идейным, патриота из себя корчил, — начал Митрофан Кузьмич. — И Нюрка с ним скурвилась. Ты зубами-то не скрипи, я не в обиду, я зла на тебя не имею. А имел, подох бы ты в плену…
— Отца-то че приплел?
— Пооботрешься, мно-о-огое поймешь.
— Отпустили бы меня, сделали еще одну милость.
Кудряшов прищурился, и такая в его глазах появилась злоба, что Семен испуганно подумал: «Да он меня кокнет и глазом не моргнет!»
— Нет! — твердо ответил Кудряшов. — Не для того я тебя из ямы выволок, чтоб отпускать. Ты же со всех ног кинешься искать партизан, а их тут хватает. В меня же и наловчишься стрелять. Нет, Сеня, я тебе дам автомат и не вздумай финтить. Хмара будет возле тебя. Ты знаешь, кто такой Хмара? О! Нас с ним судьбина в тюряге сшибла, спасибо немцам — освободили. А Хмара мать свою придушил, вот какой это младенец! Нет, Сеня, мы будем рядышком. А что теряем? Ладно, одолеют большевики, ты думаешь я буду ждать, когда мне намылят петлю? Подорву коготки на запад, там радетелей хватит да еще с моим капиталом. На две жизни хватит. И тебя не обижу. Вник?
…Ночью сон не брал Бекетова. А рядом храпел Хмара. Накачался самогонки по самую завязку. До койки дополз на четвереньках, еле влез и спал в мундире, выпятив жирный зад.
Митрофан Кузьмич бандюга, тут все ясно. Драгоценности нахапал, золотыми зубами не брезгует, выдирал, наверное, у мертвых, а то и у живых. Подарил черт дядюшку, но ничего тут не прибавишь и не убавишь. Звенит в голове хрипловатый баритон Бирюка: «Они будут любоваться тобой? Оружие должно стрелять, и ты будешь стрелять». В кого? В дядюшку первого? Ничего еще не решил про себя Сенька Бекетов, духу не хватает на второй такой рывок, какой свершил на передовой, когда сразился с дзотом. Кого боялся? Дядюшки? Пожалуй, Хмары. Этот пришьет и пикнуть не даст. Жалко по-глупому с жизнью расставаться. И зима наступила. Куда побежишь, если трещат морозы и метут метели.
Хмара храпел с переливами. На улице гудел ветер, сметал с крыш снег и из снежной крупки вил стремительные жгутики.
Холодно и на родимой Егозинской стороне, а в материнском доме тепло и уютно. Мать бы ему пирожков напекла с грибами — язык проглотишь. И пускай бы себе таскал у него Силантий рублевки и трешки, пусть бы тешился непутевый отчим. Семен сейчас и обижаться не стал бы, смешно же! Это тебе не Хмара!
Выдавать Семену автомат Кудряшов не спешил. И к делам своим пока не приобщал. И пусть бы вообще забыл о нем. А Хмара глаз с Семена не спускал. На улице у дома — часовой. В доме-пятистеннике безвылазно сидит дневальный, иногда выползет на крылечко, подымить вонючими немецкими сигаретами; в доме Кудряшов курить не велит. Везде надзор, как в заключении.
Иногда появлялась пожилая женщина, под наблюдением дневального убирала в доме, стирала белье. Однажды Семен столкнулся с нею во дворе, когда она выносила ведро помоев. Он улыбнулся приветливо. А она обожгла его таким тяжелым взглядом, что Бекетов мог запросто превратиться в пепел. Семен испуганно отпрянул и поспешил в свой флигель. И весь день тяготил его этот взгляд. В душе он считал себя честным человеком, нечаянно попавшим в беду, непричастным к полицейской своре. А женщина судила его по одежде, одежда-то на нем полицейская, запятнанная в крови. Называли полицаев презрительно бобиками: гавкали на людей и лизали хозяйские сапоги. Если бы только гавкали, но ведь и кусались до крови. Сколько презрения вложено в слово это — бобик!
Промучился Семен возле дядюшки зиму. Весной ему выдали автомат и стали брать на акции. Первой для него была облава на лесопилке. Однако ничего подозрительного тан не обнаружили, хотя кто-то донес — прячутся партизаны.
Хмара застрелил поросенка прямо в луже посреди широкой улицы поселка. Прихватил за задние ноги и бросил в телегу. Из дома выскочила старуха с развевающимися седыми космами, погрозила Хмаре кулаком, предавая анафеме. Полицай широко расставил ноги, положил руки на автомат. Старуха остановилась. Хмара равнодушно и медленно перевел автомат в боевое положение, вот-вот надавит спуск. Старуха, сразу онемев, попятилась. Бекетов подскочил к Хмаре и, дрожа от негодования, крикнул: