В такие дни, как сегодня, очень важно продолжать двигаться. Я перехожу на другую сторону полуострова, иду мимо жилых домов с яркими цветными балконами, по широким пустым дорогам, мимо бесконечных строительных заборов, – туда, где машины изрыгают свои выхлопы, а воздух горький от жженого сахара. Я бы хотел привести тебя сюда. Мы бы могли сидеть на одном из бетонных цилиндров, разрисованных граффити, и разговаривать. Может быть, я рассказал бы тебе о том, как лет в двенадцать нашел баллончик с оранжевой краской. Ее мне хватило ровно на то, чтобы вывести свои инициалы на ограде у нас в парке. «Д. В.», причем «В» была вписана внутрь «Д». Потом я еще несколько месяцев ходил мимо, вздрагивая при виде этой надписи, а она все не исчезала.
* * *
Я беспокоюсь о тебе. Я волнуюсь, вдруг ты несчастна, я волнуюсь, вдруг ты голодна, я беспокоюсь, вдруг ты больна. Я переживаю, а вдруг ты не в Лондоне. Я переживаю, вдруг ты здесь, но ненавидишь этот город. Я волнуюсь, вдруг ты умерла.
* * *
Иду дальше, по Гринвичу, и под оградой вокруг Королевского военно-морского колледжа вижу скомканный сиреневый шарф. Разворачиваю: прямо посередине ткани проходит затяжка. На оживленной площади возле «Катти Сарк» подбираю заднюю часть серебряной сережки, и тут вижу, как недоеденный пирожок летит в черную урну. Говядина с луком. Все еще теплый. Кусая его, я стараюсь не вспоминать о том, как мама с покрасневшим лицом стояла на кухне, глядя на выпечку, которая никак у нее не получалась, несмотря на все усилия. На углу Эвелин-стрит и Нью-Кинг-стрит нахожу обрывок серого шнурка. Один его конец все еще сжат пластиковым покрытием, и это напоминает мне о школе – короткие брюки и замерзшие икры.
В Роттерхит я иду длинной, тихой дорогой, повторяющей изгибы реки. Здания справа от меня – частные дома с видом на реку – повернуты спиной к дороге. На противоположной стороне виднеются английские флаги; под окнами висят чайные скатерти. Скорее всего, ты живешь на берегу. Вероятно, ходишь на работу в строгом костюме. Я пытаюсь представить тебя: невысокая, как и она; волосы такие же рыжие; каблучки звонко стучат по тротуару. Юбка сидит как влитая; хлопковая блузка тщательно выглажена.
Не помню, как я покупал свой последний костюм, но представляю, как он висит на пластиковой вешалке на балке для одежды в углу комнаты. Помню ощущения от него: вес пиджака и ремень, который приходилось затягивать туже, чтобы брюки не провисали на талии. И помню, как уничтожил его. Если бы ножницы были острее, это было бы куда приятнее.
На крошечной мощеной площади, где свет, пробиваясь сквозь листья, блуждает по моей коже, под скамейкой я нахожу золотистую детскую заколку. Это ведь так называется? Заколка? Иногда я беспокоюсь, что скоро не смогу вспомнить названия очень многих вещей. Я уже подумывал было составить что-то вроде мысленного списка слов, которые нужно повторять в том случае, если они станут забываться. Но не стал этого делать из-за тебя. Увидеть, как ты отвернешься от безумного старика, бормочущего себе под нос, много хуже, чем страх забыть слова.
Порой возьмешь что-то в руки – и взглянешь на это как на чужое. Вот заколка: видишь, два зажима – это на самом деле один кусок металла, сложенный пополам; на самом его сгибе – крошечный цветок с пятью золотыми лепестками и красной пластиковой сердцевиной. Я держу ее между большим и указательным пальцами, и вижу, какой усталой, грубой и постаревшей стала моя кожа. Вижу грязь, въевшуюся в линии на ладони. Ногти толстые и желтые, а область вокруг них расслоилась и болит в тех местах, где я содрал зубами тонкие полоски кожи. Детская привычка.
Лучше бы шарф был золотым, а заколка сиреневой, но нельзя рассчитывать, что всегда все будет правильно. Я оставляю их на краю тротуара, на углу Милл-стрит. Расправляю шарф, а шнурок сворачиваю в кольцо, в центр которого кладу серебряную застежку серьги и золотистую заколку.
* * *
Ты, наверно, не знаешь, но это продолжается уже какое-то время. Правда, не всю твою жизнь. Честно говоря, довольно долго я хранил знание о тебе на задворках памяти. Как и многое другое, на чем я по разным причинам решил не зацикливаться. Мой разум представляется мне таким подземельем, лабиринтом из темных коридоров с воспоминаниями, гниющими в герметичных ящиках, длинными рядами стоящих в каменных нишах.
Впервые я узнал о тебе, когда мне было двадцать семь. Все могло сложиться иначе – и я хотел этого, но твоя мать упиралась, а я никак не мог найти нужных слов, чтобы заставить ее изменить решение. Тогда я уехал из Лондона, добрался до Лидса и попытался сделать вид, что никогда не любил ее. Работал водителем курьерского фургона. Кружил по городу, думал об известняке и кирпиче. Однажды я провел ночь на скамейке в Раундхей-парк, и никто меня не побеспокоил. Я познакомился с группой художников, только что покинувших колледж. Мы курили марихуану и не спали всю ночь. С одной девушкой у меня завязались отношения. Мелисса: волосы короче моих, в каждом ухе – целый ряд сережек-гвоздиков. С ней тоже ничего не сложилось. Все это время ты росла, и я работал на износ, чтобы только не думать об этом.
А потом мой отец облажался. Я провел зиму в Престоне. Мокрый асфальт. Голые деревья. Мама сжимала зубы так сильно, что я боялся, как бы она не стерла их вчистую. После этого я сбился с пути.
* * *
Не слушай моего ворчания. Я не должен утомлять тебя. Однажды я встретил буддиста. Он сидел на небольшом травянистом пятачке на пересечении Стэмфорд-стрит и Блэкфрайерс-роуд. Глаза его были закрыты; он медитировал. «Вот оно, – сказал он тогда мне. – Здесь и сейчас ты, я и этот поток машин. Это единственное место и время, когда можно изменить свою жизнь в нужную сторону». Я хотел бы сказать, что принял это к сведению. Но я не принял. И все же порой в памяти всплывает рыжеватый купол его головы, бледная-бледная голубизна его глаз, словно отражение моря в дождевых облаках. Здесь, сейчас. Это все, что у нас есть.
* * *
Тауэрский мост разведенными половинами высится в небе. Автомобильный хвост тянется от самой Друид-стрит. Водители нетерпеливо постукивают по рулю. Туристы, обмениваясь восхищенными взглядами, фотографируют друзей, которые указывают на белый массив корабля и на мост, чудесным образом сломанный пополам. Из открытого окна автомобиля я ловлю завиток табачного дыма. Прошу у водителя сигарету – тот неохотно протягивает мне одну, прикурив ее. В глубине его глаз – вспышка страха. Я вдыхаю серый дым. Да, успокаивают они меня все-таки, эти сигареты. «А заодно убивают», – сказала врач. Я тогда лишь пожал плечами и ответил: «Ну должно же хоть что-то». И это правда, вот только, если честно, я еще не готов.
Мост вернулся на место. Толпы мотоциклистов, забившие все до шлагбаума, завели моторы. Город снова медленно пополз.
Поработав какое-то время в арт-галерее, я устроился водителем такси. Нет, не черный кеб. В моем автомобиле были потрепанные голубые сиденья и багажник с хитроумной защелкой. На приборной панели у меня был приемник с закрученным проводом, похожим на телефонный. Бестелесный голос перечислял вызовы и пункты назначения.
Я работал по ночам. Дороги были свободнее, заработок – лучше, а пассажиры в большинстве своем – хуже. В поисках тебя я изучил каждый сантиметр города, от Хитроу до Голдер-Грин через Уэствей. Я искал тебя, каждую секунду. Люди садились ко мне в машину, и я наблюдал за ними, ловил краем глаза в зеркале отражение их лиц. Истории пассажиров вселяли в меня надежду: давно потерянный школьный друг случайно оказался в том же купе; бывший коллега из другой страны обнаружился в пригородном кафе. Мои клиенты говорили, что Лондон – удивительный город: миллионы людей, и все же здесь можно внезапно столкнуться с кем-то знакомым.
Ожидая, пока толпа по обе стороны моста чуть поредеет, я остановился посредине, оперся на перила и нагнулся к воде. Я бы солгал, если бы сказал, что никогда не думал об этом: броситься с тротуара под несущуюся массу грузовика; лечь голым на снег; сесть на краю моста, вобрать в себя напоследок весь мир, а потом оттолкнуться. Но мысль о тебе всегда была со мной.