— Что же может поставить в вину мне хороший русский? — спросил Павел Петрович, невольно отступая на шаг назад, так поразила его страстная язвительность в интонации и мимике сына.
— Господи! — воскликнул Константин. — Да ведь ваше величество только и делаете, что бросаетесь из одной крайности в другую. То вы носитесь с мужиками, изливаете на них океаны милостей, хотите сделать из них первое сословие в стране, а потом ни с того ни с сего на них же сыплются строгости, и если следствием нового указа являются волнения среди них, то несчастных мужиков карают, как самых страшных бунтовщиков. Каких-нибудь негодяев, лакеев без стыда и совести, вы чуть не ежедневно возносите на высоты почета, а заслуженного генерала Мейендорфа, лучшего знатока кавалерийского дела в России, вы самым унизительным образом отправляете в ссылку за старый мундир, надетый впопыхах. Вы ненавидите и преследуете гвардейцев, а они мстят за это самым жестоким образом, потому что прозвище «проклятые пруссаки», данное теперь остальным солдатам, изобретено гвардейцами, и это порождает ненависть и рознь между отдельными войсковыми частями, между боевыми единицами, государь! Жилеты и фраки, уже вошедшие во всеобщее употребление, теперь запрещены, и люди боятся шить себе что-нибудь другое, потому что и это другое может быть запрещено завтра же. Из уст в уста передают рассказ о несчастном декораторе-французе, который, работая в церкви на лесах, снял кафтан и остался в брюках и жилете, чтобы свободнее было работать. Несчастного отодрали за Это, как только можно было. А ведь это был француз-легитимист, за братьев которого сражается Суворов. Рады ли будут французы такой помощи? Словом, нет такого потаенного уголка в России, где бы не трепетали перед царем, словно перед диковинным чудовищем, способным в любой момент разразиться неожиданными карами. Да знаете ли вы, ваше величество, что маленькие великие князья и княжны, играя в разбойников, для вящей иллюзии учатся подражать гримасам разгневанного царя, так как страшнее этого они не могут ничего представить себе? Никто не чувствует себя в России в безопасности, а те, кто почтен милостью царя, трепещут более всего, так как чем крупнее была вчера милость, тем огромнее может быть завтра кара. И то, и другое одинаково незаслуженно… Словом, народ, встречая на улицах ваше величество, не знает, встречает ли он данного ему Провидением царя, который должен заботиться об их славе, могуществе и безопасности, или ему повстречался бич Божий, ниспосланный в наказание за прошлые грехи!
Государь, по мере того как Константин говорил, краснел все больше и больше. Он даже не мог сердиться — так неожиданно было ему слышать эту страстную, прямую речь. Он пытался прервать сына, приказать ему замолчать, но каждый раз, поднимая на него свой взор, встречал такой убежденный, такой пронизывающий взгляд его, что невольно потуплялся снова и начинал чувствовать, что смущение все более и более овладевает им.
Константин замолчал. Он тяжело дышал, и видно было, как он волновался, как страдал, говоря все это. Молчал и государь. Прошла минута невыразимо томительного смущения.
Вдруг чей-то жалобный стон прорезал тишину. Павел Петрович вздрогнул, поднял голову и заметил, что простонала Александра Павловна, о которой оба они забыли и которой было до ужаса неприятно присутствовать при таком тяжелом разговоре между отцом и братом, одинаково любимыми ею.
— Ступай к себе, дитя мое, — ласково сказал ей государь, — здесь ты не научишься ничему хорошему!
Великая княжна с видом величайшего облегчения выбежала из комнаты.
Помолчав некоторое время, государь заговорил:
— Я никогда не подумал бы, что все мои стремления нашли такую печальную оценку. Разумеется, я никогда и не рассчитывал нравиться всем и каждому, потому что в этом случае я должен был бы быть полнейшим нравственным ничтожеством. Не нравиться никому — в этом еще чувствуется определенное величие, потому что сильный человек должен быть всегда готов к тому, что его не оценят, не поймут, не разгадают. Но с этим считаться нельзя. Пусть все ворчат — лишь бы я сам чувствовал, что исполняю по крайнему разумению свой долг. И я надеялся на то, что страна встретит с некоторым удовлетворением мой образ действий по отношению к Франции. После того как Суворов завоевал Турин, Мантую, покорил все прочие крепости и захватил весь Пьемонт, парижская директория слала мне курьера за курьером, умоляя о мире. Сам Суворов присоединился к этим просьбам. Я же сказал, что это было бы оскорблением России, ее воинству, если бы я остановился на полдороге. И я думал, что русские скажут: вот царь, который видит свою честь в чести России, и пусть он — друг или недруг крестьян, пусть он закрывает вольные типографии, запрещает чтение французских газет, ношение жилетов, фраков и старых мундиров, он — все-таки истинный друг России. И вот… — говоря это, государь задумчиво посмотрел в окно. Вдруг его мысли приняли новое направление и он сказал — Однако теперь, как я вижу, уже собрались все лица, назначенные мною участвовать в погребении польского короля; нам пора! Пойдем, Константин! — И, не дожидаясь ответа сына, он резко повернулся и твердым, прямым, как он сам, шагом направился к двери.
Великий князь последовал за ним.
XII
Всецело отдаваясь государственным делам, не имея зачастую времени для сына, Павел Петрович находил тем не менее время на то, чтобы лично следить за возведением новой, задуманной им постройки.
Зимний дворец с его потайными ходами и запутанными коридорами представлял собою не очень-то безопасное убежище, а между тем в последнее время государю приходилось порою задумываться и об этом. Кроме того, Зимний дворец был слишком полон воспоминаниями, тенями прошлого, а Павлу Петровичу хотелось создать для царской семьи нечто совершенно новое — ведь он верил в то, что его царствование знаменует собою новую эру для страны, а такому царствованию следовало иметь свой памятник.
Исходя из этого, государь предпринял постройку нового дворца, который был назван Михайловским. Этот дворец обошелся в огромную сумму, что представляло собою немалую жертву в такое время, когда война и без того отнимала массу денег… Но государь не смотрел ни на что — так страстно хотелось ему видеть осуществление своей мечты. Поэтому, когда в ноябре 1800 года дворец был приблизительно готов, государь поторопился поскорее переехать туда, хотя внутри него была такая сырость, что со стен лились потоки воды.
Но окончательное переселение царской семьи было отложено на девятнадцатое число, когда предполагалось отпраздновать новоселье парадным обедом, после которого вечером предполагался пышный маскарад.
Все утро этого дня государь находился в большом нетерпении. Пока он еще занимался в кабинете Зимнего дворца, но ему хотелось поскорее съездить в Михайловский, чтобы посмотреть, все ли там готово. Однако сначала он хотел исполнить одно дело, которое в его душе как-то странно связывалось с окончательным переездом в новое, безопасное жилище.
Это дело касалось гусара Бауера, который до сего времени служил в суворовской итальянской армии, но был отправлен фельдмаршалом под строгим арестом в Петербург с донесением о том, что он, Бауер, хвастал перед прочими офицерами своего полка готовностью убить царя, для чего ему пока еще не хватало только удобного случая, но едва этот случай настанет, как он, Бауер, не упустит его.
Суворов не хотел сам решать, как быть в столь исключительном деле, а потому и отправил Бауера в Петербург. Здесь военный суд приговорил гусара к смертной казни, но государь, к удивлению всех, заменил ее пожизненным заключением в крепости.
В течение десяти месяцев, во время которых Бауер находился в крепости, государь беспрестанно интересовался им и справлялся о нем. В первое время донесения были очень неблагоприятны для узника: он неистовствовал, сыпал на голову царя жесточайшие проклятья, разражался бессмысленными угрозами. Но потом в его поведении произошел какой-то перелом. Бауер съежился, затих, стал часами молиться в своей камере и всем своим видом свидетельствовал о глубочайшем раскаянии.