Литмир - Электронная Библиотека

– Мне места не надо: я играть буду.

– Ты кем стоишь?

И, словно стесняясь, что он, как и Скачко, правый край, Павлик беспомощно оглянулся на Грачева и сказал с запинкой:

– В нападении. Правый хавбек.

В конце концов, и это не ложь – ему случалось несколько раз стоять хавбеком в юношеской команде.

Луч прожектора метнулся по небу и исчез. Ближний город: соседние дома, пустынный двор, темнеющие груды развалин – безмолвен, будто в уцелевших квартирах люди замерли затаив дыхание. И только далекие нечастые звуки доносились сюда, в безмолвие майского вечера: истерический голос «кукушки», треск мотоцикла, короткий гудок баржи. Теперь это были звуки чужой и враждебной жизни.

Тоска сжала сердце Скачко. Вероятно, Саша уже спит, она не может прийти к нему, когда смерть сторожит город и все разрушено, а стены и паркет обагрены кровью близких. Он ненавидел лагерь, но сейчас ему хотелось бы оказаться на нарах, рядом с Дугиным и Соколовским, услышать их уже привычное дыхание.

Если бы в этот час разрешалось ходить по улицам, он спустился бы по крутому берегу к реке, мимо колючих диких груш и густого бересклета, лег бы на холодный песок и заплакал.

Зачем он ждет Сашу? Она не придет. Женское сердце острее, по-матерински чувствует общую беду.

Он лег не раздеваясь на кровать. Трех досок маловато, тюфяк проваливался, и он устроился на нем кое-как, неудобно. Лежал и думал.

До войны часто говорили: поколение, наше поколение, мое поколение. Для Миши слово это было еще неосязаемо, ненаполненно. Поколение, предки- это могло относиться только к прошлому, к далекому прошлому. Поколение – это прожитые жизни, седые виски, воспоминания. О себе и своих товарищах он думал просто: парни, дружки, сверстники!… Жизнь представлялась бесконечной. Даже та пора, когда придется бросить футбол, казалась немыслимо далекой. Годы и годы должны пройти. Жизнь.

И вдруг в этот теплый майский вечер новое ощущение пронизало его тревогой и решимостью непременно сделать что-то такое, чтобы его земное существование не прошло бесследно. Еще не умея представить себе будущее, он ощутил, не осознал, а именно ощутил вдруг, что и его поколение стало в боевой строй – поколение Дугина, Саши Знойко и этого носатого паренька, чудом уцелевшего среди звериной охоты на людей…

Скачко задремал, не слышал, как вошла Саша, и очнулся только, тогда, когда она низко наклонилась над кроватью, вглядываясь в его исхудавшее лицо, обволакивая его теплом своего дыхания. Жалость кольнула сердце Саши.

– Сегодня не надо вставлять раму, – попросила Саша. – Пусть будет так. А дверь я завешу.

Она хотела бы в этот час стеной отгородиться от мира, по крайней мере запереть дверь и ту, что у лестничной площадки, и вторую – из квартиры в коридор, и, наконец, последнюю – дверь его комнаты. Но дверей не было, ни одной.

Она забила кирпичом три гвоздя и завесила дверной проем принесенным клетчатым платком. Бахромчатый край платка едва не касался пола.

– Ты, наверное, хочешь выпить?

– Я и не думал об этом.

– Водки нет, но я знаю, где у отца одеколон.

Он присел на кровати, доски разошлись, тюфяк провалился.

– Теперь многие и это готовы пить, – сказала Саша и хотела пойти, но Скачко удержал ее.

Она взяла со стула кастрюлю и села рядом с Мишей.

– Бедный мой… – С кастрюлей на коленях она свободной рукой погладила Мишу от виска к подбородку, потом осторожно провела пальцем по шраму на губах. – Я принесла вареной картошки. Холодная, я больше люблю холодную. Почистить?

– Почисть…

– Все-таки плохо, что нет вина… Я пойду!

Он снова удержал ее, и Саша ощутила силу его небольшой руки.

– Расстели тюфяк на полу, – сказала Саша. – Так тебе будет удобнее. Нет, нет, в углу постели. У окна не надо, ночью может пойти дождь.

Он отодвинул тюфяк в угол, и Саша перенесла туда стул.

– Теперь я буду тебя кормить. Он покорно открыл рот.

– Вкусно?

– Очень!

– Хочешь соли?

– Хочу.

В кармане ее халата соль, завернутая в обрывок газеты.

– Чего ты кривишься?

– Крупная соль. Горькая.

– Теперь другой нет. – Саша помолчала. – Мне после тебя вкуснее. – Остаток картофелины исчез во рту Саши, в полутьме ее рот казался очень большим. – В лагере не давали картошки?

– Там кормят гнилью, мороженой свеклой.

Он попытался повернуть стул так, чтобы свет луны падал на ее лицо.

– Не надо, – запротестовала Саша. – Ты хочешь посмотреть на меня?

– Я люблю твои глаза…

– Ничего хорошего. – Не игра или смущение, а душевная смута и печаль опустошения прозвучали в голосе Саши. – Когда заняли город, я думала – это ненадолго, на месяц, два. Мы прятались и ждали. Это было страшно, Миша, чем тише становилось на улицах, тем страшнее. Надо было выползти из подвала, увидеть немцев, жить, да, жить, работать, подчиняться надо было, иначе ведь смерть. – Она бросилась на колени, словно ища у него защиты. – Я так боюсь смерти, Миша! Голод, тяжелая работа, только не смерть. Никогда раньше и не думала об этом, а теперь страх, ночью особенно… – Саша заплакала. – Смерть по пятам ходит, это не нервы, а жизнь, сама жизнь, как она сложилась, а изменить я ничего не могу. Хочешь проснуться, – торопливо, с заглушённой тоской заговорила Саша, – и чтобы все стало вдруг прежним, чтобы не было немцев… Чтобы ни одного фашиста не было в городе.

Он поцеловал Сашу. Она взяла со спинки стула голубое пикейное одеяло и бросила его на тюфяк.

– Отвернись, Миша.

Он повернулся лицом к стене. Саша быстро сбросила с себя халат, сунула под стул тапочки. Она стояла на коленях, молодая, сильная, с глазами, в которых смятение и слезы.

– Пожалуйста, расстегни здесь… Повернись, не жмурься. Ты ведь ждал меня… – сказала она дрогнувшим голосом.

Он дотянулся рукой до ее спины. Саша свела лопатки, помогая ему, и он расстегнул две туго захлестнутые пуговки: они поддались его дрожащим пальцам с глухим звуком. Миша вспомнил эти пуговки – маленькую костяную и вторую, побольше, обтянутую полотном. Славная Саша, умная Саша, верная Саша! Как будто время давно остановилось и не было ничего плохого, а все шло по-прежнему, как в лучшие их дни.

– Все как раньше у нас с тобой, правда, Сашенька?

9

На бульваре Соколовского ждали. Он издали заметил Дугина, потом разглядел сидевших на поваленном телеграфном столбе Скачко и Фокина. Внизу, там, где обрывался бульвар, горел на солнце стеклянный купол крытого рынка, ярко голубело небо, в глянцевой, будто омытой дождем, листве тополей пели иволги. Все как прежде, но бульвар почти обезлюдел и куда-то исчезли тяжелые, на чугунных лапах, скамьи.

Лицо Дугина было сковано напряженным ожиданием, но Скачко и Фокин встретили его улыбкой. Сердце Соколовского откликнулось им – вот кого ему так не хватало весь длинный воскресный день.

– Чачко! Ауф! Ауф! – прикрикнул он, подражая голосу Штейнмардера.

Миша поднялся рывком и стоял нарочито понуро, по-лагерному, вобрав голову в плечи. Соколовский рассмеялся.

– Здорово! – Фокин независимо кивнул.

В его кривой улыбке сквозила хитреца, будто он что-то знал, чего не знали другие и что им не мешало бы тоже знать, но он им не нянька, пусть соображают сами.

– Ну? Чего? – спросил Соколовский.

– Ничего, – ответил Фокин.

– Лемешко где?

– Не знаю, – Фокин не сводил с Соколовского насмешливого взгляда.

– Ладно. – Он присел рядом с Фокиным, обхватив руками колени. – Подождем. Время есть.

– Хватает, – откликнулся Фокин.

В нескольких шагах от них сиротел опустевший гранитный постамент, асфальт позади него был разбит. Неладно было на душе у Соколовского, сознание не мирилось с тем, что памятник сброшен и до поры нужно смириться, и он упрямо, не щурясь, смотрел, как солнце зажигает в толще гранита тысячи живых искр. Казалось, взгляд проникает в глубину камня и по темным вишневым прожилкам достигает его окровавленного сердца.

15
{"b":"243028","o":1}