Литмир - Электронная Библиотека

Федор Федорович аккуратно собрал бумаги, встал, поклонился и вышел.

Граф посмотрел ему вслед от окна и с выражением озабоченности на лице подошел к камину.

С того дня Федора Федоровича часто видели в различных архивах столицы. Он усидчиво склонялся над толстыми папками, отличавшимися не только угасшими от времени текстами, но и тем характерным запахом, который свойствен старым, много лет пролежавшим в сырых питербурхских подвалах бумагам. Запахом, в котором угадывалось ему кипение давно отшумевших страстей, звучавшие когда-то громкие голоса, шепоты, канувшие в Лету счастливые надежды и блестящие судьбы.

Федор Федорович неторопливо переворачивал хрупкие листы.

В эти дни он многажды бывал в академии. И первым, кому он нанес визит, был академик Лаксман.

Лаксман был старым человеком, лучшие годы которого прошли. Когда-то его удостоил милостивым вниманием двор, но и это миновало. Конечно, здесь не обошлось без тайных интриг, доставивших немало огорчений, но все, вместе взятое,— прожитые годы, успех и неуспех — только обострил его ум, и сейчас можно было с уверенностью утверждать, что он становился одним из лучших знатоков восточных дел империи.

Встретив Федора Федоровича, Лаксман снял очки и движением усталого человека потер переносицу. Федор Федорович, правильно прочтя его жест, понял, что старый академик принадлежит к той категории людей, которые не торопятся высказать свое мнение, но, коль скоро оно будет высказано, к нему следует прислушаться.

Тусклым золотом посвечивали корешки книг в апартаментах Лаксмана, мудрой печалью были полны глаза академика, а слова падали почти беззвучно, как осенние листья.

«Да, да,— подумал как-то, выходя от Лаксмана, Федор Федорович,— слова его нужно уподобить осенним листьям, что несут в себе бурную радость весеннего расцвета, пышную зрелость лета, грусть и раздумья поры увядания».

Он постоял на ступеньках подъезда, украшенного каменными львами, мрачно смотрящими в питербурхскую даль, и сел в карету. «Странно устроен мир,— подумал Федор Федорович,— на горечи поражений порой вырастают удивительные и прекрасные цветы».

Беседы Лаксмана и Федора Федоровича были продолжительны.

К концу зимы урок, заданный президентом Коммерц- коллегии, был выполнен, и Федор Федорович с почтительным поклоном положил на стол графа изящную папку с требуемыми бумагами.

Уже через минуту граф оценил безупречную работу помощника и с благодарностью взглянул на Федора Федоровича. Ну да, впрочем, никто не сомневался в достоинствах Федора Федоровича. Теперь дело было за Воронцовым, но он выжидал. И своего дождался.

Произошел казус, который с очевидностью сказал: надо действовать, и немедленно.

В Зимнем дворце был большой прием. Зеркала отражали оживленные лица, сияющие глаза, многоцветье орденских лент на блестящих мундирах, сияние изукрашенных золотом эполет. Залу наполнял характерный для больших приемов ровный, но плотный гул, сливавшийся из множества голосов, звуков шагов, шепотов, трепета вееров, шелеста бесценных тканей. Он возбуждал, волновал, подводя присутствующих в зале к тому состоянию восторженности, которое необходимо для апофеоза приема — выхода императрицы.

Наконец наступила мгновенная пауза и широкие полотнища дверей императорских покоев распались.

Перед взорами явилась Екатерина.

Дамы присели в глубоком книксене, кавалеры склонили головы.

Далее произошло то, что никак не было предусмотрено дворцовым этикетом.

Из-за широких юбок Екатерины с лаем, стуча когтями по паркету, в залу вбежала любимица императрицы белая борзая Ага.

Случилось так, что ближним к дверям императорских покоев стоял английский посланник при русском дворе лорд Уитворд. Когда Ага выскочила в залу, лорд от неожиданности испуганно откачнулся и уронил треуголку. Она упала со стуком и по навощенному паркету подкатилась к ногам самодержицы.

В полнейшей тишине — никто не смел и дыхания перевести — раздался царственный голос:

— Милейший лорд, не бойтесь, не бойтесь. Собака та не опасна, которая лает.

Один из придворных подхватил треуголку. Ко всеобщему изумлению, имератрица взяла ее в руки, и, величественным жестом протянув совершенно потерявшемуся английскому посланнику, добавила:

— Я великодушно возвращаю вашу потерю.

И, мгновение помедлив, продолжила:

— Хотя вы уже положили изгнать меня из Питербурха, так позвольте мне, по крайней мере, удалиться в Царьград.

Эти слова были как удар молнии и сказали сведущему в делах империи так много, как не смогла бы и самая длинная речь.

Война со Швецией была выиграна. Накануне нового года русские войска под командованием Александра Суворова взяли неприступную турецкую крепость Измаил. Российский флот, ведомый адмиралом Федором Ушаковым, разгромил турок при острове Тендре. Казалось, еще одно усилие, и Стамбул, древний византийский Царьград, падет. Над Российской империей вздымались новые ветры, и ее самодержица даже не хотела скрывать своих настроений ни от двора, ни от иностранных посланников.

В эти же дни недремлющий Безбородко сообщил графу Воронцову о необычном визите императрицы.

Некоторое время назад граф Панин, бывший посол в Дании и Швеции, воспитатель цесаревича Павла Петровича, обратился к императрице с письмом, в котором выразил горечь по поводу ныне занимаемой правительством односторонней английской ориентации. Он высказал мнение, что только «Северный аккорд» — союз России с Пруссией, Англией, Данией, Швецией, Польшей — в силах разрешить Балтийский, Черноморский и иные внешнеполитические вопросы.

Граф писал, что слабость здоровья не истребила в нем (а он больше года сказывался больным) любви к отечеству, к ее славе и что против его совести изменить истине.

Екатерина была возмущена.

Никита Иванович Панин замкнулся в своем дворце и при дворе не появлялся. Это не было еще опалой, но было уже забвением. И вот императрица садится в карету и едет к графу. Он встречает ее в растерянности, ожидая упреков и гнева. Неожиданно Екатерина говорит ему:

— Граф, ты на меня сердился, я сама была тобой недовольна, а теперь мы опять друзья, и я приехала благодарить тебя за верность отечеству.

Граф Воронцов посчитал, что пробил лучший час для выступления с проектом об экспедиции в Японию и расширении деятельности россиян на востоке.

* * *

Отпели, отгуляли зимние пурги над Унолашкой, и Александр Андреевич Баранов, однажды отворив дверь землянки, увидел сосульку, свисавшую со снежного карниза, придавившего зимнее жилье.

Сосулька выглянула несмелым мыском из осевшего снежного пласта и потянулась вниз слабым, хрупким острием. Александр Андреевич с недоумением взглянул на стеклянной прозрачности ледяной пальчик и не сразу понял, что это первый знак весны. А когда понял, Баранова обдало жаром, и краска проступила на изможденном, прокопченном, измученном его лице. За зиму он так похудел, что Александра Андреевича едва ли сейчас узнал кто-нибудь из охотских или иркутских знакомых. Баранов протянул руку, и тонкая ледяная игла легко сломалась. Он поднес ладонь к глазам, словно еще до конца не веря, что это и есть самое точное свидетельство того, чего так долго ждали. Но сосулька лежала на черной от сажи ладони, и в ней всеми цветами радуги играл свет разгорающегося над островом дня. Кусочек льда плавился, растекался, обжигая кожу холодом, но Баранов стоял и стоял, так и не опуская руки.

«Весна»,— подумал он с облегчением и надеждой, как никогда не думал о ее приходе. И выдохнул всей грудью:

— Весн-а-а...

Это было даже не радостью: для радости необходимо значительно больше сил, чем оставалось у него, но мучительной и сладкой мукой, наполняющей человека, дошедшего до конца пути, который он уже не надеялся преодолеть. «Стой!— крикнут впереди.— Привал!» И человек упадет в траву ли, на жесткие ли корни деревьев и будет лежать, раскинув руки и оборотясь лицом к синему небу, не видя неба и не чувствуя ни тяжести рук, ни натруженной спины, но всем существом своим осознавая: «Дошагал, дошагал, черт возьми!»

33
{"b":"242580","o":1}