Пройдя прикрывавшую стоянку от ветра скалу, безлесным лбом нависшую над морем, старший воин повернул на прибрежную полосу и полез по крутому подъему.
Тимофей едва поспевал за ним.
Светало. Зимний день зарождался узкой полосой серевшего у края горизонта неба. Однако в предутренней синеватой морозной мгле была отчетливо видна фигура быстро уходящего вперед воина, кустарник, скала, изрезанная ломаными трещинами.
Снег был легок и сыпуч, лыжи тонули в нем так глубоко, что каждый шаг стоил сил, и Тимофей, хотя мысли его были заняты следами неизвестного человека, невольно подумал: «Такого снега никогда не бывает на моей Курщине». Это был северный снег, рожденный суровым морозом.
Воин неожиданно остановился, словно прислушиваясь, но уже через мгновение оборотился к поспешавшему за ним Тимофею и призывно махнул рукой. Портянка поспешил к нему.
Когда Тимофей наконец преодолел подъем, воин поднял руку в меховой, затейливо изукрашенной узорами рукавице и показал вперед:
— Смотри.
Портянка вгляделся и увидел отчетливый, уходящий к рябиновому леску лыжный след.
Коняжский воин приблизился к узким, синевшим на снегу глубоким продавлинам и наклонился. Он был лесным человеком, и следы давно не имели от него тайн. Минуту воин разглядывал лыжню, затем поднял бронзовое лицо к Тимофею.
— Человек был здесь,— сказал он,— за одно солнце до нас. Шел налегке, без припаса.— Глаза воина сузились.— Путь его был недалек,— добавил он с уверенностью в голосе,— видишь: шагал широко. Усталости не было. Бежал, торопился.— И еще сказал:— Это индеец из племени калошей. След узкий. Такие лыжи только у племени калошей.— Воин поднялся с колен.— Пройдем по его пути,— сказал он и ступил в колею индейца.
Они заскользили по пробитой колее, и Тимофей не отставал от коняга. Идти здесь было полегче.
Лес загустел, среди рябин начали встречаться сосны. Они стояли плотными островками среди рябинового редколесья и низкорослого кустарника. Темно-золотистые стволы сосен отчетливо выделялись на белом снегу, и Портянка отметил: «Вот и корабельный лес добрый». Но мысль эта тут же сменилась беспокойством. Тимофей подумал, что они слишком далеко уходят от ночной стоянки. За вершинами деревьев он уже не различал высокой скалы на побережье, не видел торосистого плато замерзшего моря. Но воин опять остановился и оборотился к Тимофею. Глаза его, еще минуту назад настороженные и тревожные, потеплели.
— Человек, оставивший след,— сказал он с легко угадываемым облегчением,— охотник.— И показал на соседнюю рябину:— Смотри.
Тимофей увидел на заснеженных ветвях рябины тенеты на птицу. Частая сетка, сплетенная из сухожилий какого-то зверя, просматривалась среди ярких гроздей необклеванных ягод, как просматривается паутина в высвеченном солнцем лесу. Только сейчас не солнечные лучи, но пунцово-красные тяжелые гроздья рябины выделяли их для глаз. Под деревом были видны следы все тех же узких лыж.
— Он взял глухаря,— сказал воин,— и ушел. Вот и все. Я думаю о другом, русский хасхак. Совсем о другом... Здесь где-то близко стойбище. За глухарем далеко не ходят.
Они прошли по следу охотника еще немного и увидели вторые силки. В них билась тяжелая птица.
— Я думал, нас выслеживает кто-то,— сказал воин,— но это не так. Можно возвращаться.
Они повернули лыжи и не мешкая заскользили к побережью. С крутого откоса, чуть пригнувшись и ловко пружиня ногами, воин скатился вихрем, и Тимофей невольно позавидовал, как коняг стоит на лыжах.
Лагерь встретил лаем собак, людскими голосами. Котлы уже были подвешены над огнем, и люди оживленно теснились вкруг костров. Тимофей решил: снявшись со стоянки, надо идти в калошское стойбище.
От костра качнулся один из ватажников. Сказал весело, блестя глазами:
— Куда пропал-то? Мы напужались было за тебя.
— Стойбище индейское недалече,— озабоченно ответил Портянка,— ходили посмотреть. Сейчас и собираться будем. Поглядим, что там у них за бумаги.
— Погодь,— все с той же улыбкой возразил ватажник,— пожуем вначале.
— То дело,— согласился Тимофей и шагнул к котлу. Достал ложку. Черпнул горячего варева. И хотя от котла духовито наносило сытным запахом, пока нес ложку до рта, не без тревоги подумал: «Как там еще получится? Калоши люди боевые».
* * *
Шелихов вошел к Ивану Ларионовичу с сияющими глазами. Голиков таким, пожалуй, не видел его никогда и, с изумлением взглянув, спросил:
— Ты что это, аль праздник какой?
— Праздник,— ответил Григорий Иванович, продолжая улыбаться,— как есть праздник, Иван Ларионович!—И с размаху шлепнул перед Голиковым на стол книжицу в сероватой обложке:— Смотри!
Иван Ларионович склонился над столом, прочел, отделяя слово от слова:— «Российского купца Григория Шелихова...— поднял глаза, с недоумением спросил:— О тебе, что ли, речь?
— Читай, читай,— поторопил Шелихов.
— «...странствование в 1783 годе из Охотска,— продолжил уже поспешнее Голиков,— по Восточному океану к американским берегам».
Ниже увидел: «Записки сделаны собственной рукой».
У Голикова от удивления лицо вытянулось. Глаза по-сорочьи округлились. Многое он ожидал от Шелихова, но книжку написать? То уж и недуманно и негаданно было.
— Ну,— развел руками,— удивил.— И в другой раз склонился к сероватой, напечатанной на рыхлой бумаге книжице.— Удивил,— повторил оторопело.
Шелихов присел к столу и, забрав у него из рук книжицу, с прежним выражением необычайного оживления и праздничности на лице полистал страницы. Переворачивал тоненькие листки с осторожностью, словно это и не бумага была, а некое хрупкое вещество, готовое рассыпаться от неловкого прикосновения пальцев.
— Я и сам удивился,— сказал, подняв глаза на Ивана Ларионовича,— написал, а сомнения бередили: посылать али не посылать? И тебе потому ни слова не сказал. Послал книгопродавцу Василию Сопикову.
Радость его распирала.
— Разговор у меня прежде был с ним.— Шелихов сунул руку в карман, достал письмо.— И вот он пишет,— пробежал глазами по строчкам,— в Суконной линии продают и в «Аничковом доме». Цену установил Сопиков книжице — восемьдесят копеек. А?— глянул на Ивана Ларионовича.— Думаю, много запросил. Я за ценой не гнался, но покупают, пишет,— вскинул руку и взмахнул с утверждением и восторгом,— покупают, и многие даже спрашивают — не будет ли продолжения? Во как!
Он вновь взял книжицу в руки. Перевернул страницу. Печатные буквы его завораживали. Взгляда от страницы оторвать не мог. Глаза пробегали строчки, вроде бы и не им написанные, и вновь возвращались к началу. То, что было выведенно пером в долгие ночи в Охотске, сейчас, напечатанное, читалось совсем по-иному, приобретя значительность и вес. Трудно было поверить, что это рождено в его сознании, когда он, сидя у печи, смотрел в пляшущий огонь, веря и не веря в саму возможность написания этих слов.
— Вот, вот, глянь,— побежал Шелихов пальцем по строчкам,— здесь все о нас! И как плыли, и как крепостцу заложили на Кадьяке, что увидели, с кем встретились.
И, не в силах сдержать себя, поднялся, обхватил Ивана Ларионовича за плечи. Всегдашняя его неуемность бурлила, вскипала в нем, выплескивалась через край, ища выхода в немедленных действиях. Такая уж Это была натура, что обязательно требовала движения, шага, решительного жеста.
Шелихов мотнулся по комнате, сел на обруганный им когда-то дедовский сундук. Не знал, где и пристроиться, больно взбудоражила его книжица в неполных два десятка страниц.
— Представь,— сказал вдруг изменившимся голосом, в котором зазвучал скорее не восторг, но затаенная грусть,— ни меня, ни тебя не будет, но люди прочтут книжицу и узнают о наших делах. А?
Сорвался с сундука, зашагал по комнате. Лицо у него пылало, глаза сияли.
Голиков из-за стола поглядывал на него и, невольно заражаясь его восторженностью, но одновременно верный купеческой расчетливости, думал: «Книжица — хорошо. О компании много людей узнает, и сил ей это придаст. На Руси не о каждом купце пишется. Голову можно и повыше поднять. С поставщиками поговорить покруче. Им тоже резон есть дело иметь с теми, о ком в книжках прописано. Гришка хорошо придумал. На пользу делу». А мысли бежали дальше, и он неожиданно пожалел, что не может так вот обрадоваться, как обрадовался Шелихов. Испытать его восторг. «Старею, наверное,— решил,— старею». Но пришла и другая, успокаивающая мысль: «Но коли радости Гришкиной не испытываю, однако смысл вижу глубже». И эта промелькнувшая в сознании дума согрела и успокоила его. Иван Ларионович одобрительно кашлянул, сказал: