Литмир - Электронная Библиотека

Сидел ночами. Плавилась свеча. И в иную минуту мнилось: вот-вот, в следующий миг, выйдут из-под пера слова, как те, момыревские, что рассказали ему в детстве о сказочных конях, скачущих в мареве у окоема, о людях в невиданных одеждах, о дороге, уходящей вдаль. Такие слова, что погнали его, мальца, на городскую колокольню, дабы увидеть тех людей, коней и саму необыкновенную дорогу вдали, за рекой. Но нет, не рождались такие слова, а он все гнулся и гнулся над столом.

Входил комнатный человек, снимал нагар со свечей, смотрел через плечо хозяина. На бумаге строчки, что муравьи на бересте.

— Глаза тратишь,— говорил,— да уж котору ночь.

— Ты спи,— обернется Григорий Иванович,— спи.

— Спи, спи,— возразит старик, обутый для тепла в валеные обрезочки,— спи. Прошлый раз сам уснул за столом. Ну, а кабы свечу уронил, а я не досмотри? — Глаза становились испуганными.— Пожар?

— Спи, старик,— скажет Григорий Иванович.

Комнатный человек зашаркает обрезочками и затихнет. Тишина установится в доме, лишь ровно гудит пламя в печи. А долгожданные слова не приходят. Нет, не приходят.

Григорий Иванович садился на корточки у пылающей печи, обжигая пальцы о раскаленный чугун, растворял дверцу.

Печь дышала в лицо жаром, терпким дымком горящей березы. За пламенем, широко и сильно утекающем в трубу, проглядывали прокопченные кирпичи. Они сдерживали, обжимали бурливый и мощный поток, направляли его, но огонь все одно бился и плясал, вихрился, взбрасывался, играл и в тесных этих объятьях. В нем угадывалась сила и неудержимое стремление раздвинуть сжимающие пределы, вырваться и лететь, лететь, не зная преград. «Не потому ли так жадно и подолгу смотрят люди в огонь,— думал Шелихов,— что им передается вот эта его необоримая сила, вечная непокорность?» Вольное пламя поражало воображение Григория Ивановича.

Шелихов вновь садился к столу, брал перо.

Глядя в огонь, он отчетливо видел лица ватажников. Погибших в походе Степана и Устина, Деларова и Бочарова, продолжавших начатое ими дело на новых землях. Кондратия, Кильсея... Видел их висящими на вантах галиота в жестокую бурю, в сполохах пурги, в пенных гривах взбесившихся волн. Они были тем же самым огнем — неудержимым и всепобеждающим. Они рвались вперед, как пламя, и ежели и сгорали, то и смерть их была огненной вспышкой, высвечивающей дорогу для идущих следом. Да и распахнувший перед ним, мальчишкой, дорогу в неведомую, но неизъяснимо манящую даль ученый дьяк Момырев представлялся ему все тем же могучим огненным сполохом. «Нет,— думал он,— то необычные люди. Тлеть бы мне в вонючем подвале, ежели бы дьяк этот не взял за руку и не повел за собой. А кто бы шагнул за обозначенные пределы, коли не сделали бы этого Степан и Устин?»

Григорий Иванович поднял расширенные от волнения глаза на свечу. Язычок пламени трещал и кренился на сторону. Свеча догорела. Григорий Иванович не глядя пошарил в ящике стола, нашел новую свечу, зажег от огарка, упрямо взялся за перо.

В эти ночи он передумал много и разного. Но одна мысль особо взволновала его. «Дорога делает человека,— думал он,— человек должен сделать первый шаг. Дорога потом научит всему». И вспоминал, представлял мысленным взором пройденные дороги, и им самим, и другим, что шли рядом. «Неспешный,— думал,— шаг убыстрит, коли дойти захочет, торопливый сдержит дурную прыть. Дорога для человека — жизнь. Только ступить на нее надо, не побояться, ступить».

Рассвело, когда Шелихов услышал, как стукнули в ворота. Послышались голоса. На крыльце загремели шаги. За дверью зашептались торопливые голоса. Один сердито уговаривал, другой возражал.

— Покой дать можно аль нет? — разобрал Шелихов голос комнатного человека.— По всей ночи глаз не сомкнул.

Второй, однако, настаивал.

Через минуту полотна растворились и вошел человек в запорошенной снегом шубе. Шелихов узнал своего иркутского приказчика. Борода, ресницы в ледяных сосульках. Красной, зашедшейся от холода рукой приказчик протянул хозяину письмо.

— От Ивана Ларионовича,— выговорил плохо слушающимися губами,— наказал передать в собственные руки.

Шелихов торопливо надорвал письмо, отошел к окну.

Голиков писал, что безотлагательно ждет в Иркутске. Сообщал о русской экспедиции в Японию. «Прожект сей старик Лаксман подготовил в Питербурхе, а возглавит ее сын его — Эрик, которого ты по Иркутску знаешь. Как разумею, нам бы в том деле,— бежали слова,— участие принять. Но не ведаю, как за то взяться. Жду тебя — дело большое. С отъездом не медли. Ежели что и мешает — брось, ибо окупится многократно».

Григорий Иванович сложил листки.

Приказчик неловко переминался у порога. Обирал ладошкой сосульки с бороды. С валенок на чистый пол натекли лужи.

— Ступай,— сказал ему Григорий Иванович,— отдыхай. Как тракт Охотский?

— Ничего, хозяин. Идут лошадки.

— Ступай,— в другой раз сказал Шелихов и развернул листки. «С отъездом не медли»,— вновь бросилось в глаза. «В Японию экспедиция,— подумал,— и вправду стоящее дело. Стоящее». Лаксманов он знал — и старика и сына. Экспедиция многое могла дать российской пушной торговле, да и не только пушной. .«Здесь не без Воронцова обошлось,— прошло в мыслях,— и надо нам, конечно, участие в экспедиции сей принять. Но вот позволят ли? Чиновники — народ дошлый».

Сунул листки письма в карман и заторопился. В Охотске дел было немало. «Но то,— подумал,— подождет».

Утром следующего дня, едва рассвело, Шелихов выехал в Иркутск. Садясь в возок, однако, сказал кучеру:

— В порт.

Кони подлетели к порту, и кучер, натянув вожжи, развернул возок боком к морю. Шелихов вылез на снег.

Море до горизонта было одето торосистым льдом. На берегу, полузанесенные снегом, вздымали к небу ребра сгнивших шпангоутов разбитые карбасы, барки, забытые кем-то старые лодьи. Здесь всегда стоял острый и сильный запах гниющих водорослей, старых, разбитых судов, рыбы и сильно, властно дышало в лицо солью море. Но сейчас мороз сковал, придавил эти запахи, однако убить до конца желанный для Шелихова дух и мороз не смог. Запах стал тоньше, преснее, но, даже скованное льдом, море говорило о себе. Трепетными ноздрями Григорий Иванович хватил морозный пахучий воздух и ближе ступил к кромке льда. Берег был безлюден. Ни единой души не было на льду залива, но Шелихов всматривался и всматривался, щурясь и напрягая зрение, будто хотел увидеть тех, за морем, что ждали корабли по крепостцам.

В возке, затянутые в кожу, лежали листы законченной рукописи «Российского купца Григория Шелихова странствования в 1783 году из Охотска по Восточному океану к американским берегам...»

* * *

Иван Ларионович хохотал, как не хохотал, наверное, никогда. Вытирал слезы, раскачивался, складывался пополам и, откидываясь на лавке, хохотал еще громче, задыхался. Жилы на шее надулись, и казалось, лопнут.

— Отойди,— говорил, давясь смехом,— отойди, рожа, отойди. Умру, как есть умру.

Крючок судейский, стоя перед ним, скромно улыбался.

В дверь заглянула жена. В глазах испуг. Пальцы прижаты к щекам. Но Иван Ларионович замахал на нее руками.

Жена откачнулась в тень.

Голиков оборотился к судейскому, сказал плачущим голосом:

— Оставь, оставь... Уморил.— Прилег на лавку.— Уморил. Вовсе уморил. Из ендовы, говоришь, хлебал и не подавился? Ну, молодца... Молодца!

— Наутро, как положено, опохмелил я компанию,— постно сказал крючок,— винцо свое и взяло. А тут пурга, да еще какая.

Купец, не в силах хохотать, взялся за бока и вновь со стоном повалился на лавку.

— Хватит,— сказал сквозь слезы,— хватит, ей-ей. Хватит, а то и впрямь умру.

Крючок тихохонько в кулак откашлялся:

— Хе, хе... На две недели обозы засели в Тобольске.

— Ну, брат,— купец, едва отдышавшись, сел,— наказал ты их. Шельма, вот шельма.

И опять засмеялся, но подлинно сказано: где смех, там и грех. А грех был.

18
{"b":"242580","o":1}