И еще одна очень существенная особенность, которой Пришвин наделяет повествование Серой Совы. Это присущий ему во всем любящий, ласковый, добродушный юмор, окрашивающий отношение автора и к себе, и к своим героям. Серая Сова сам великолепно чувствует смешное в характерах и забавных повадках своих маленьких питомцев. Пришвин же, сохраняя эти сценки и эпизоды, остроумно истолковывает их, как бы разгадывая скрытые от нас мысли и соображения бобров. Он образно, не без озорства додумывает за молодую бобриху Джелли ее представления о людях: «На человека она смотрела, как на бобра, и, возможно, надеялась, что сама тоже, когда дорастет до этого большого бобра, будет сидеть рядом с ним за столом, или, наоборот, что у человека когда-нибудь вырастет хвост и он станет точно таким, как и она».
Сохраняя все своеобразие нового для него материала, Пришвин насыщает повесть «Серая Сова» главными своими мыслями о связи человека с окружающим его миром, о «едином потоке живого» и о неповторимости каждого существа, населяющего этот мир.
В творчестве Пришвина стоят особняком «Кавказские рассказы» и резко отличаются от его путевого дневника 1936 года, который он вел во время своего пребывания в Кабардино-Балкарии. Отрывки из этого дневника приводит В. Д. Пришвина в статье «М. М. Пришвин в Кабардино-Балкарии (По дневникам писателя)» («Охотничьи просторы», 1967, № 25, с. 73–81). В этом путевом дневнике по-пришвински зоркие и четкие зарисовки горной природы и психологический анализ переживаний охотника, убившего зверя, – «среднее между страхом, жалостью и раскаянием». Такие эпизоды и законченные сцены встречаются у Пришвина на другом материале в очерках из книги «Золотой Рог» и в отдельных главах «Берендеевой чащи».
Но в «Кавказских рассказах» Пришвин отказывается от личной формы переживания нового для него материала и передоверяет рассказы о различных охотничьих историях горцу Люлю – постоянному своему спутнику по Кабардино-Балкарии. Рассказы эти лишены конкретных подробностей. Это – подчеркнуто экзотичные, интонационно окрашенные короткие притчи. Все истории Люля иллюстрируют разницу между значением сначала непонятных по-русски слов «магнит» и «дермант». К концу цикла от случая к случаю проясняется смысл «магнита» как физической силы и «дерманта» как мужества. Из каждого эпизода вытекает прозрачный нравственный урок. И, как всегда у Пришвина, даже эти скупые, предельно сжатые истории насыщены юмором. В истории «Басни Крылова» – насмешка над ученым горе-охотником, черпающим свои представления о кабанах не из жизни, а из басни Крылова и потому попадающим впросак. В «Рыцаре» – малодушный художник, постеснявшийся сознаться, что никогда не ездил верхом, садится на лошадь лицом к хвосту и становится посмешищем горцев-охотников. Ему не хватило «дерманта» – мужества сказать правду, а «единственный путь к правде через дермант». В «Госте» – полная лукавства, напоминающая веселые побасенки Ходжи Насреддина история о том, как злоупотребившего кавказским гостеприимством человека с помощью иносказательного рассказа о птичке, которая «знает время, когда ей прилететь и когда улететь», вежливо выпроваживают.
Кавказские притчи Люля облечены в форму забавного анекдота или героического эпизода. Виртуозное использование сказовой интонации и местного колорита характерно для этих маленьких назидательных новелл.
В середине 20-х годов Пришвин, который часто отправлялся в дальние путешествия и открывал для себя и своих читателей неизведанные земли, понял, что это не единственно возможный вид открытий в природе, что не обязательно покидать близкие края, чтобы открыть «небывалое», ведь удивительное – рядом. Наблюдая в знакомой ему с детства средней России смену времен года и прибывающие с каждым днем приметы весны, он убеждался, что привычное, увиденное свежим взглядом, становится необычайным. И, обладая обостренным слухом, надо, как говорил Пришвин, «писать под диктовку весны» и «самому соучаствовать в деле природы».
Вот эта жажда самому увидеть раннее пробуждение природы и отразилась в его «Неодетой весне». Как всегда у Пришвина, его путевые очерки о наступлении весны автобиографичны. Действительно, все было точно так, как описано в книге, – сооружен дом на колесах, собран необходимый багаж, в путешествие отправляются Пришвин, его сын Петя, верная и близкая семье хозяйственная Ариша, любимые охотничьи собаки. Вся эта «экспедиция» двинулась на Волгу в пору весеннего разлива рек наблюдать, как ведут себя во время наводнения разные звери: зайцы, белки, водяные крысы.
Во всех живых существах, устремившихся на остров спасения, Пришвин настойчиво подчеркивает личное начало каждого, проявляющего себя в природе. Его интересует не видовое сходство, а неповторимые особенности всякой земной твари.
В самой ткани повествования «Неодетой весны» появляются законченные миниатюры – лирические стихотворения в прозе, в которых, как в классической поэзии, центральный образ переносится из мира природы в мир души и, прямо или ассоциативно, сравнивается с внутренним состоянием человека.
В «Неодетой весне» множество ключевых для Пришвина мыслей о том, что подлинно живой русский язык близок к фольклору и должен занять почетное место в художественной литературе, что точность, образность и меткость языка находим мы прежде всего у писателей-охотников: Аксакова, Л. Толстого, Тургенева, Некрасова. Отсюда стремление свой рассказ о весеннем разливе рек связать с поэмой Некрасова «Дедушка Мазай и зайцы», сознательно сохранив название деревни Вежи, о которой говорит Некрасов, и своим героем продолжить линию рода Мазаев.
Все в «Неодетой весне» окрашено жизнелюбивым юмором, органически связанным с живым чувством языка, с проникновением во внутреннюю корневую образную форму слова. Все вокруг: крестьяне, рыбаки, охотники, звери красочны и неповторимы каждый в своем языковом колорите. «Павел Иванович оживился», – говорится о местном рыбаке, – это значит, что ему повезло и в его мережу попала рыба, которой он может гордиться. Или, описывая кота, с аппетитом поглощающего какую-то шкурку, Пришвин замечает: «…Он… стал выгрызать из шкурки что-то ему очень вкусное». Не вообще вкусное, а ему. Пришвин тут сознательно прибегает к необычной, даже не совсем грамотной, с точки зрения канонического синтаксиса, расстановке слов в фразе. Неожиданное, по-детски вторгающееся в правильную литературную речь слово придает ей неповторимую свежесть звучания.
Неистощимую веселость вносит Пришвин и в озорную игру с собачьими именами. А глава «Стук-стук» шутливо пародирует одноименный таинственный рассказ Тургенева. У Пришвина загадочный ночной стук объясняется подсмотренной им забавной сценкой: Сват стоит на задних лапах, лижет живот Лады, а она от удовольствия постукивает своим «прутом» о железо машины. Пришвин всюду добродушно подтрунивает и над своими охотничьими собаками, и над сыном Петей, и над богатырем Маза-ем, и над скромницей Аришей.
А в целом – это ликующий, жизнерадостный гимн весне и всему «потоку живого» в ней. Все лирически связано. Радость жизни ширится и растет в каждом листке, в каждой травинке, в каждом по-своему спасающемся существе и в гостеприимной, необъятной и открытой всему миру душе автора. Торжество жизни осуществляется как торжество любви и преодоление одиночества. Роман Мазая и Ариши – не случайная мажорная концовка, он органически вытекает из общего замысла и включен в движение наступающей весны бытия, открывающей в человеке его лучшее. Мазай – не только богатырь и «добрый молодец», но природный мудрец, пробуждающий в людях радость жизни, весело раздувающий огонь земного полноценного чувства в душе Ариши, до встречи с ним боязливой, застенчивой, аскетически строгой.
Неотъемлемая особенность каждого настоящего писателя – удивленное и радостное открытие мира. Вот почему в творчестве Пришвина так много места занимают детские рассказы, ставшие классическими в нашей литературе.
Пришвин придавал детским рассказам огромное значение, считал их необходимой и строгой школой для каждого писателя, видел в них путь к совершенствованию мастерства, к предельному очищению стиля и мысли.