Так хорошо было этой весной трясогузке писать непрерывно свою большую страницу. Но прошло время, снег, медленно таявший до сих пор в лесу, дал воду. Внезапно вся работа трясогузки ушла под воду. Сплав, проходивший до сих пор так низко, пошел по высокой воде. И затрещали запони, выдерживая давление своих глубинных заломов.
На Сухоне, на Юге в то время вода еще продолжала падать, но Вычегда поддержала, и на Двине вода поднялась. А из далеких лесов, из этих страшных сурадий ринулась вода со всей силой. Горизонт Верхней Тоймы поднялся много выше Двины, там на двадцать сантиметров, а тут на шестьдесят, а эта стена воды с огромной силой давила на запонь.
Век леспромхозная администрация бросилась на участок Нижней Тоймы, на Верхней же Тойме все учреждения, включая прокурора, по телефону заговорили о сплаве, и стало как на пожаре: вот-вот прорвет, а весело, и всем интересно.
С утра до ночи, все круглые сутки, бревна, приплывая к запони, ныряли под «пыж» и так набивались до самого дна, давили снизу, и от этого давления верхние бревна то там, то тут вдруг выскакивали, как мертвецы у Гоголя, и оставались так, иногда даже кивая кому-то в пространство. После бурной ночи сорвало почти все канаты, вывернуло многие мертвяки, весь «пыж» стоял, как ежик, шевеля своими иглами, готовый ринуться всей массой в Двину.
По всей запони, с берега на берег, по бревнам мы ходили в штиблетах, а инженер – даже в белых туфлях, и говорил нам, что давление на один квадратный метр такого залома – тридцать – тридцать пять тонн и что это у них называется глубинный залом.
Дворовой мох
Ночь такая светлая! Чуть откроешь глаза, и видно, как мучители в доме колхозника, выползая из моха между бревнами, направляются к твоему телу за кровью. Дворовой мох, на котором ставят жилища на Севере, является для насекомых лучшим убежищем, и по-настоящему бы без штукатурки, хотя бы даже и просто из глины с песком, надо запретить пользоваться такими жилищами. Спать невозможно, и мы, почесываясь, выходим из ужасного жилища на волю. И вот перед нами Северная Двина, во всей своей летненочной красоте, открыла на высоком своем берегу широко ворота, принимая в себя Верхнюю Тойму. С того берега Тоймы прямо по запони, но бревнам, тесно набитым, по этой желтой реке сплавного леса какие-то люди идут, переходят, поднимаются белой тропой на высокую кручу нашего берега. Старуха с мешком на плече, уморенная, села, затерялась глазами по разливным озеркам Тоймы и по великой Двине. Обходя мешок ее, поставленный в забывчивости на самой тропе, проходят люди. Старая, древняя старуха! Призрачной белой северной ночью, принимая близко к сердцу видимое горе этой хорошей старухи, кажется, что это не люди за спиной ее проходят, а призраки: был у нее старик Иван Кузьмич, вот теперь и проходит, два сына были убиты на войне, один за царя, другой за Совет, и теперь проходят себе тоже куда-то, а она все сидит и сидит…
Мы устроились на камне, тут недалеко от старухи, с интересом наблюдая, как плывущие бревна ныряют под пыж, как новые и новые бревна, принимая на себя давление из-под низу, вдруг выскакивают, кивают нам всем прямым туловищем, без ног, без головы.
Один из призраков, проходящих за спиной северной старухи, увидев нас, захотел возле нашего камня отдохнуть и побеседовать. Он оказался охотником с Выи, притока Пинеги. Там, рассказывал он, живут одни только охотники. И там тоже леса сплавляют и по Вые, и по Пинеге, но если по реке Коде подняться к истоку ее и перейти тропами суземок до Порбыша, текущего в Мезень, там есть еще лес, который никогда не видал топора человека. Этот бор-зеленомошник называется Чаща: там трехсотлетний, мачтовый лес стоит такой ровный, что стяга не вырубишь, такой частый, что спиленное дерево не может упасть. А вокруг этих Чащ стоят тоже не знающие топора боры-беломошники, в чих большими стадами пасутся дикие олени… Так много диких оленей, что, если бы взяться, можно в неделю на год обеспечить мясом рабочих на сплаве. Тоже очень много медведей, сейчас, ранней весной, они ходят по зеленым наволокам, копаются, достают какие-то корешки, полезные для очищения желудка.
Когда охотник взвалил себе на плечи ношу, простился с нами и ушел, я вдруг вернулся мыслью к юношеским своим путешествиям по Северу и понял ту силу, которая нынче ночью спасла меня от клопов. И тогда, помню, точно так же клопы не давали мне спать и выгоняли из жилищ, заставляли двигаться все вперед и вперед. Конечно, не одни клопы подгоняли, есть множество неприятностей, подобных клопам, раздражающих, вызывающих силы неведомые для движения дальше и дальше от своего дворового моха. Однако надо же и на месте жить. Конечно, жить и бороться с клопами. В моем опыте против кровожадных насекомых помогает смесь скипидара с концентрированной карболовой кислотой. Необходимо надо травить клопов, чтобы облегчить людям жизнь. Травить надо, непременно травить и замазывать глиной с песком. Но только надо, по-моему, разделить всех клопов на общих и личных и против общих клопов держать скипидар и карболку, а о личном клопе, жалящем тебя в душу или в солнечное сплетение, надо знать, что он преодолевается не одною карболкой… Сказочно прекрасна светлая ночь на Двине в летнее время!
Экспедиция в чащу
Круглый лес! Всю природу свою мне приходится перестраивать, чтобы научиться просто выговаривать, как все окружающие меня люди на сплаве: круглый лес. Мой лес, как он с колыбели во мне складывался, не имеет определенной геометрической формы, и главное его свойство, что он выше меня, что я могу в нем притаиваться, как зверушки, что он живет много дольше меня и что он распространяется по земле своими породами, как люди народами: ель, сосна, осина, береза, – все движется по-своему. Но, конечно, если поспеет лес, – не сгорать же ему! – лес надо сводить, и вот получается лес круглый.
Правда, не отдавать же спелый лес червям и пожарам, всему есть конец, и леса надо сводить. И я служу этому делу добросовестно: в каждом леспромхозе беспокою служащих своим любопытством. Но Чаща, та далекая Чаща, где стяга не вырубишь, где срубишь дерево и оно, не падая, прислонится к другому, – эта Чаща неприкосновенна. Круглый лес – это конец. Чаща – это начало. С этой мыслью иду я к секретарю райкома просить его помощи для моей летучей экспедиции в Чащу.
При моем приходе в райком там у секретаря сидел уполномоченный крайкома, и первая фраза, услышанная мной из их беседы, была:
– Чтобы выполнить такой план заготовки на будущий год, нам придется добраться до Чащи.
– Как Чащи, какой Чащи? – прервал я беседу о круглом лесе. – Не той ли Чащи в водной системе Мезени, где лес совсем спелый так част, что…
И все люди, столь серьезно говорившие о круглом лесе, вдруг поняли мое желание увидеть Чащу, как будто и они тоже в глубине души главным свойством леса считали, что там можно спрятаться, притаиться вместе, что леса живут дольше нас и распространяются, переходя болота и горы.
Кто-то оказался партизаном и рассказывал о лесных избушках, в которых красные укрывались во время борьбы с белыми.
– Увидите, поночуете, поймете, какая была это борьба.
Нашлись охотники, долго существовавшие промыслом пушнины.
– Там, – говорили они, – пилы не знают, вы поймете, какое совершенное орудие топор.
– Там колеса не видали и ездят весь год по мхам, по грязи, по лесам, по болотам на санях.
Нашлись, кто и пожалел: сто километров до Пинеги надо ехать верхом, снега в лесу теперь лошади по брюхо.
– Приходилось ли ездить по ста километров?
– Очень давно.
– А вверх по реке Коде, на стружке в подпирку под дождем, это можете вынести?
– Это случалось.
– А потом суходолом и по болоту на своих на двоих?
– Хаживали!
– А потом семьсот километров спускаться по Пинеге до Архангельска на плоту или на лодке?
– Спустимся как-нибудь.
После того секретарь райкома, очевидно, желая поскорее покончить с увлекающей всех Чащей и перейти к лесу круглому, сказал куда-то по телефону о верховых лошадях и долго добивался соединения с Пинегой. И только что соединили, только что успели передать в какую-то Согру на Пинеге о скором моем приезде, как вдруг все оборвалось, связь с далекой Пинегой, и с Нижней Тоймы сказали: