– Не горюй! – ответил я незнакомцу, – это скоро пройдет.
И мгновенно, вспомнив одно свое наблюдение, рассказал:
– Зимой дома я часто прогуливаюсь по той самой тропинке через снежное поле, по которой ходят и школьники и часто пишут палочками на снегу для забавы. Постоянно я замечал при этом, что дети, начинающие русскую грамоту, пишут на снегу грубые, оскорбляющие слова, но как только начинают заниматься языками, то латинским шрифтом никогда не напишут русские поганые слова. Будут больше учиться люди у нас, и станет совестно. Это пройдет. В этом я оптимист.
– А я так и знал, – дружески ответил мне этот незнакомец, – я вас на глазок взял и понял, когда тот оптимист говорил вам о нарастании зеленой массы, я думал про себя: говори, мели, больше мели, когда-нибудь возьмут и тебя на крючок. Вы, наверно, журналист, писатель, может быть?
Он точно так же сказал «писатель», как тот в девятнадцатом году: «Лектор, может быть?»
И вслед за моими словами читатель мой, местный патриот, большой деятель, принялся посвящать меня в больные вопросы северного леса.
Оказывается, зеленая-то масса, ежегодно прирастающая, это ведь только с высоты самолета представляется лесом, если же приземлиться, то окажется не лес, а чахлые зеленые деревца, прикрывающие трупы деревьев. С высоты самолета видно, как по зеленой массе синими жилами проходят речки и уносят только экспортные бревна, первое дерево, второе дерево, вершина все так и остается. Эти остатки гниют, заражают закорышем здоровые деревья, и так все это зелено сверху, а внизу это не лес и даже хуже гораздо, чем пустошь и вырубки, – там на чистой вырубке через двести лет будет лес, а здесь этот погубленный должен вовсе сгнить, и тогда, лет через сто, начнет расти новый.
Странно было слушать эти слова, когда огромные бревна плыли вокруг нас в Архангельск на лесопильный завод, то и дело стукали в пароход, и так занятно было ждать, глядя на плывущую к нам навстречу партию бревен, загадывать: увильнет от нее пароход или опять вздрогнет от удара. Откуда же вся эта масса, если леса уже кончены?
Нет, они еще не кончены, но каждый год все трудней и трудней становится выполнять план, приходится районную площадь разбивать на все большее и большее число лесоучастков, из которых можно кое-что выбирать.
Какое же спасение?
Сплошные механизированные рубки, при которых леса сами собой возобновятся.
Механизация, бесчисленные целлюлозные и другие заводы.
– У меня есть своя идея, – сказал мне читатель.
И принялся было мне рассказывать об устройстве заводов сульфатных и сульфитных, но как раз, заметив нас, радостно подошел и сел на лавочку рядом с нами канадский инструктор.
Я кое-что рассказал ему из нашей беседы, и он ответил:
– Все это и правда отчасти, но вы неправильно время чувствуете, бы провинциалы, вам бы надо в Канаду съездить.
И вот опять мы во сне.
– Можно ли вообще лес принимать так близко к сердцу? – говорит наш канадец. – Что такое лес в сравнении с каменным углем, а между тем и каменного угля во всем мировом запасе остается на немного лет. Мы накануне пользования безграничными запасами энергии внутриатомной, а вы тоскуете о лесе, этом аккумуляторе человеческих чувств, связанных с косностью. Лес консервативен, как старая баба, и чем скорей мы с этой дрянью покончим, тем свободней, лучше нам будет жить.
– Пусть так, но что же делать с этим огромным, испорченным лесом?
– Бросать, когда будет нечего взять, – решительно ответил канадец, – не обращать никакого внимания и переходить к сибирским лесам.
– Да как же их возьмешь?
– Морем, по новому пути.
– Вроде челюскинцев?
Мой читатель глухо молчал. Я тоже перестал спрашивать. И канадец наконец-то догадался оставить нас с нашими думами.
Тогда я принялся рассказывать читателю о своей Берендеевой чаще, которую хотел бы увидеть на Севере, совсем не тронутою топором человека.
– Есть один лес такой, – ответил он, – но спешите, я слышал, к нему уже подводят ледянку. Есть одна Чаща, но путь туда, и особенно весной, тяжелый. Надо выйти из парохода в Верхней Тойме, проехать сто километров верхом – лошадь будет сейчас по брюхо в снегу – в леса, дальше по реке Пинеге надо на лодке спуститься до Илеши, и от Усть-Йлеши подняться до реки Коды, и на стружке по Коде против быстрого течения подняться до самого верху, пока только будет плыть стружок. И там пешком берегом Коды дня два, и когда последняя излучина Коды уйдет под лето, реки потекут в Мезень, тут возле речки Порбыша будет и Чаща.
– Какая же она?
– Чаща эта спелая, но не старая, деревья прямые, как свечи, одно к одному, ровные, там стяга не вырубишь и дерева не повалишь: дерево подрубленное склонится к другому, не упадет.
Непонятный восторг охватил меня, я бросился расспрашивать в подробностях путешествие в Чащу, и мой читатель наконец-то как бы понял меня:
– Понимаю, – сказал он, – вы хотите показать нам, читателям, какой лес у нас был когда-то и каким мы его сделали? Вам для сравнения и для показа надо Чащу увидеть?
Читатель очень обрадовался сам своей догадке, а я тоже обрадовался, что нашлось такое чисто гражданское оправдание моему бессознательному стремлению в какую-то Берендееву чащу.
Я обрадовался этой находке Чащи, о которой здесь все говорят. По опыту всех своих путешествий я знал, что поездка моя теперь не пропадет даром, и, как найденное сокровище, какой-нибудь драгоценнейший алмаз, спрятал я к себе эту Чащу и стал стеречь ее у себя…
Запонь
Высокий берег северной реки иногда называется слудой. На такой слуде стоят высокие деревья, и всех выше лиственница. Настоящие гиганты-«листяги» вырастают на таких слудах. Сквозь кручу, однако, пробился ручеек, оделся веселой травой, невинно прыгает, как дитя, с камня на камень и бросается в реку. Мы выходим на берег полюбопытствовать о происхождении ручейка и, быть может, насладиться девственным лесом, каким он кажется нам с воды. Мы обманулись, и как! Только на осохшей узенькой бровке берега стоят высокие деревья, прямо же за этой ширмой в несколько десятков метров лежит темная рада, или болото, покрытое мелкой, замшелой и какой-то гнусной елкой, всем своим видом убеждающей нас отбросить всякую лесную поэзию и на все смотреть чисто «практически». Бровка берега одна только и сдерживает напор темной рады, но вот один ручеек, нами замеченный, прорвался и начал свое дело. И рано или поздно вся слуда будет сверху донизу прорвана, и темная рада высохнет.
А бывает, за таким береговым болотом лежит еще одна темная рада, дальше еще, и до глубины сузема лежат соединенные темные рады – сурадье; по берегам такого сурадья на гривах стоят иногда чистые боры-зеленомошники и оленья радость – боры-беломошники. Вот размоет ручей береговое заграждение, и понесется весной бурная сбежистая река, и по ней тогда уже непременно из глубины сузема молью, круглым лесом, поплывут вниз боры-зеленомошники и боры-беломошники. Сбежистые молевые реки в темном лесном сурадье, если сверху смотреть, голубеют, как вены, и только в последних километрах своего пробега становятся желтыми: это желтое – задержанный запонью круглый лес.
Вот у такой-то реки, предавшей человеку девственный лес, пароход наш остановился. Эта река, пробившая высокую стену берега северной реки Двины, была Верхняя Тойма.
Глубинный залом
С самого первого дня своего прилета, по моим приметам, трясогузка всегда бегает у воды, по краешку тающего льда, и потом, когда лед растает, бегает по берегу, почему-то возле самой воды. Если берег крутой, песчаный, то на песке остается отчетливый, как строчка в книге, следок, вода спадает за ночь, и строчка остается вверху, а трясогузка пишет новую строчку, и по этой странице можно читать, начиная с самого первого дня спада воды, в какой день она спадала больше, в какой меньше.
Трясогузка хорошо записала ход нынешней ранней весны. Проходила эта весна на низком горизонте воды, вспыхнуло несколько дней горячих, и опять на перекатах осталось восемь – десять сантиметров. Небывало рано началась затайка, потом заморозки изо дня в день, без конца, и так получилось, что большие реки прошли, а малые остались, и пришлось их взрывать. Строили плотины, собирали воду, и так медленно продвигали круглый лес к запоням.