Как ни худ был портфель, но кругозор секретаря был неизмеримо велик в сравнении с кругозором Вьюна и всех местных людей. Мы могли объясняться с ним даже цифрами, выяснить себе, что весь водосбор потопленного края приблизительно равняется ста двадцати тысячам десятин, и вместе догадываться о том великом дне, когда экскаватор прорежет новое русло, сложит новые берега магистрали, население покроет болота сетью боковых осушительных канав и мертвая болотная вода убежит по веселой Волге в далекое Каспийское море.
– Экскаватор – это самый лучший агитатор советской власти, – говорил мне секретарь.
Я же говорил о далеких днях геологической истории, когда еще в этом краю могли расти лавры, перешел к часам ее, когда надвинулся ледник, все уничтожил, все перерыл, перехолмил, стал отступать и опять потеплело – один час благодати! И опять все замерзло, и опять – еще час! Ледник отступил, и началась последняя секунда в жизни земли: наша человеческая культура.
– Только одна секунда в сравнении со всей жизнью земли! – сказал я.
Двойной свет у секретаря мало-помалу исчез: он учился, понимая, что попал счастливо в общество какого-то великого спеца. Но Вьюн, словно за живое задетый, вдруг воскликнул с откровенной злобой в зеленых глазах:
– Не может быть, не верю!
– Это не мои слова, – сказал я, – сотни, тысячи ученых работали, десятки тысяч книг об этом напечатаны на всех языках.
– Ну что ж! – воскликнул Вьюн. – Я и в радио не верю.
Секретарь стал терпеливо рассказывать ему о радио, доказывать, приводить множество примеров, когда неверящие мужички нарочно вызывались в Москву и оттуда по радио разговаривали со своими односельчанами.
Но мне во время этого длинного и не совсем ясного объяснения стало показываться, что секретарь уже стал позабывать тот мир, из которого сам только что выбрался. Мог ли Вьюн серьезно отрицать подлинность радиопередачи, если сто раз бывал в Москве с живыми карасями и на всех площадях слышал громкоговорители. Усмехаясь, слушал он объяснения и после, когда секретарь приутомился, подлил масла в огонь:
– Радио радием, а я и в воздух не верю!
– Воздух, – спросил я, – которым мы дышим?
– Нет, – ответил Вьюн, – что дышим воздухом, этому верю, а что он состоит…
– Состоит из кислорода, азота и паров воды?
– Вот, вот! – обрадовался Вьюн. – Я верю, что мы дышим, и не верю, что состоит. Не верю тоже в секунду.
– Какую?
– А вот вы сейчас говорили: человеческая жизнь только секунда.
Вьюн, для меня совершенно понятно, издевался над ученым секретарем, но широкий человек, занятый большими вопросами человеческой общественности, не догадывался о насмешке злого человека. Все выходило легко и занятно, веселыми въехали мы наконец по быстрому течению протока на широкий простор Грибановской Дубны. Я опишу эту прелесть не скоро, когда машина сложит новые прямые берега магистрали. Нет! Кто знает? Быть может, от этого болото лишь немного осохнет и вместо нынешней полезной густой осоки вырастут редкие, несъедобные, бесполезные хвощи, население будет недовольно, быть может, даже взбунтуется, когда его заставят рыть осушительные канавы, и мое воспоминание прелести Старой Дубны подольет только масла в огонь лени и невежества. Хватило бы только веку! Я дождусь того времени, когда не один на всю страну старенький, амортизованный плавучий экскаватор, а тысячи их поведут победное наступление, как некогда паровоз и пароход повели наступление в прежней Америке. И когда все будет осушено, я напишу воспоминание о прелести Грибановской Дубны, чтобы люди, тоскуя об утраченном, воскрешая его творчеством, стали создавать новый, прекраснейший мир. Теперь об этом писать невозможно. Неверящий Вьюн зелеными насмешливыми глазками глядит на меня. Я должен защищать и рыженький портфель секретаря, и старенький, амортизованный, единственный на всю страну плавучий экскаватор.
Берега Грибановской Дубны ушли от нас не так далеко, чтобы мы остались с одною водой, можно было различать под сенью нависших непроходимых зарослей широкие заводи, покрытые водяными лилиями, и белоснежными и золотыми, в заводях был настоящий бал цветов, среди них я мог узнавать не только больших птиц, но маленькие головки утят, цапля стояла, как, бывало, директриса женской гимназии на нашем детском балу. И все это в отражениях на тихой воде доходило почти до меня. Хороши были тоже под нами, в глубине Дубны, небеса. Любуясь про себя, я представлял, что мы летим на аэроплане выше небес, и сочинял письмо другу без имени, как будто я с аэроплана пишу.
– Какая красота! – сказал секретарь.
В это время одна из красивейших наших птиц, лирохвостый косач перелетел Дубну с берега на берег, из леса в лес.
– Вот тетерев! – сказал я секретарю в ответ на его «красота».
Он очень обрадовался:
– Так вот он какой! – Улыбаясь, секретарь сказал: – А они тут порядочные.
Вьюн равнодушно ответил:
– Тетерева везде одинаковые.
Я указал секретарю: «Вот кулик!» – эта птица, совершенно как детская игрушка, вечно качается. Потом указал на птицу с голубыми крыльями: «Вот сойка!» Хороша была, как всегда, цапля. Одна большая щука прошла внизу, подводной лодкой, а маленький щуренок, вероятно спасаясь от нее, а может быть, сам в погоне за какой-то добычей, выпрыгнул в воздух и угодил прямо в лодку к нам.
Секретарь был как маленький восхищенный ребенок, коренной деревенский человек как будто впервые встречался с природой и непрерывно о всем восхищенно говорил:
– Красота!
Мне это было не в первый раз: деревенские, кроме рыбаков и охотников, в этих формах проявлений поэтической силы вокруг себя не видят природы. Так и я сам, застигнутый врасплох, ни за что не скажу, какие в моей комнате цветы на обоях. Так московские люди не видят джунглей в Московском Полесье. От родины, от привычного надо уйти, чтобы видеть ее. И, может быть, потому я и почувствовал с первого взгляда симпатию к рыженькому портфельчику: он отрывал секретаря от деревни и теперь заставлял всему удивляться.
XIII
Новая Дубна
Старший механик не алпатовского, а действительно работающего на Дубне экскаватора, Михаил Парфеныч Пафнутьев, не умеет кривить душой, его пальцы с карандашом нервно дрожали, но ответы давал мне он только правдивые. А между тем кому бы, как не ему, похвастаться перед сотрудником газеты. Это он с мандатом Ленина во время гражданской войны при переменных правительствах почти что выкрал машину на Дальнем Востоке и с Амура огромную тяжесть доставил сюда, на Дубну. Ленин так рассчитывал, что только в Центрально-промышленной области найдется достаточно подготовленных культурных сил для начала индустриализации и сюда, как там на Дальнем Востоке и ни была бы полезна машина, она должна быть непременно доставлена.
Вот Михаил Парфеныч и доставил машину.
Я с тревогой спросил:
– У нас много теперь таких машин?
Он с дрожанием пальцев ответил:
– Единственная.
– Машина, верно, потрепана?
– Амортизована.
Я смешался, но он объяснил, что это ничего не значит, все части теперь уже новые, и если одна сломается, на ее место становится другая. Есть другая и настоящая опасность: если утонет.
– Вытащат, – сказал я.
– А как из торфа вытащить?
И пальцы его задрожали.
Правда, как вытащить? И на всякий случай я запомнил это себе, и потому что – кто знает? – Алпатов может попасть в такое положение, что ему придется расстаться со своею мечтой открыть людям Золотую луговину, и в таком случае он может утопить экскаватор. Так я через Михаила Парфеныча вошел в интимно-тревожную творческую, а не рекламную сторону дела. Но когда мы с последнего заколдованного плеса Старой Дубны, ничего не видя впереди через густейшие непролазные заросли, услыхали совсем близко свисток экскаватора, радость наша не давала места никакому раздумью. Мы поспешили, налегли, продвинулись и встретили перед собой плотину. После небольшого замешательства мы нашли удобное место и волоком перетащили мой ботик через плотину. Тут мы сразу увидели новые берега и это большое деятельное существо, экскаватор, вечно гремящий своими цепями. Над кустами плотно сросшейся черной ольхи, укрывающей аршинные кочки, была занесена огромная железная рука с маленьким ведром, которого вес, однако, как оказалось, был сто пудов. Железная рука наклонилась к воде, погрузила в пучину ведро, достала, понесла в сторону. Там, где вода переходила в довольно жидкий болотный берег. рука остановилась, дно вывалилось из ведра, на старый болотный берег свалилась небольшая кучка торфа, а дно снова захлопнулось. Снова рука погрузилась в воду и к первой маленькой кучке прибавила еще столько же. Через шесть таких поворотов железной руки на наших глазах прибавилось нового черного берега на одной стороне, потом рука перекинулась на другую сторону и, погрузившись в пучину шесть раз, и на той стороне сделала такой же кусочек нового берега.