Я вложил меч в ножны. Некоторые клятвы произносятся с оружием в руках, но эту нужно было давать с пустыми руками, поскольку она касалась вещей, которые никто не мог бы удержать.
— Если я нарушу верность вам, пусть зеленая земля разверзнется и поглотит меня, пусть серое море нахлынет и сомкнется надо мной, пусть небесный свод обрушится на меня и раздавит меня, чтобы мне навеки не было места в этой жизни.
После того как я поклялся, какое-то мгновение стояла тишина, а потом забушевал такой шквал восклицаний и ударов древком копья по щиту, какого я не слышал даже этой ночью. Но я чувствовал себя настолько усталым, что он превращался у меня в ушах в глухой, гулкий рокот, подобный рокоту моря в пещере; а когда я хотел было неуклюже спуститься со своей высоты, они выдернули составлявшие круг мечи, и со всех сторон ко мне ринулись командиры, герцоги, капитаны, чтобы опуститься на колени и положить ладонь на мои испачканные в сражении ступни:
Коннори, сын старого Кинмарка; Вортипор из Дайфеда; мой родственник, громадный необузданный Мэлгун, который управлял Арфоном от моего имени и привел с Холмов мои собственные отряды; юный Константин, такой же смуглый и порывистый, каким был его отец, но горящий, как мне показалось, более ровным пламенем. В спокойном состоянии он мог бы выступить против этой коронации, но подхваченный общим порывом, принес мне клятву на верность вместе с остальными, и я знал, что он ее сдержит. И вместе с другими подошел и мой сын Медрот. Он бросился передо мной на колени с грацией женщины или дикой кошки и превратил серьезный, внушительный ритуальный жест принесения присяги в нечто столь воздушное и изящное, словно играл с перышком. И, однако, его правое запястье было обвязано грязной тряпкой, и запекшаяся на ней кровь была такой же красной, как у любого другого, и лицо, повернутое вверх, к моему, было серым от усталости, лицом человека, истощившего все свои силы. Его глаза не выражали ничего; они не были пустыми, но скрывали свои секреты надежнее, чем когда-либо на моей памяти, так что все, что можно было в них увидеть, — это их синеву и отражающийся от их поверхности свет угасающих факелов.
— я хорошо сражался за тебя сегодня, не так ли, отец?
— Ты хорошо сражался сегодня, Медрот, сын мой, — сказал я и, наклонившись, взял его руки в свои, чтобы поднять его на ноги; и таким образом снова почувствовал, что он дрожит. Мой Бог! Почему он должен был вечно трястись, как нервная лошадь! И снова меня охватило давно знакомое ощущение обреченности и медленно опускающихся надо мной темных крыльев — из-за чего-то, что я не мог прочесть в глазах своего сына.
В первом сером свете утра, которое выдалось бурным и ветреным, мы вернулись в Бадон и услышали, как с зеленых бастионов трубят трубы, возвещая смену дозора. И те, кто был в обоих фортах, ликующими криками встретили наше вступление в лагерь под моросящим дождем, но мы были слишком измучены, чтобы войти с помпой.
От саксонских раненых мы избавились обычным способом, а своих собственных перевезли в горный форт и устроили в глинобитных хижинах, которые в обычных условиях служили для размещения гарнизона; кухонные костры ярко светились сквозь дождь под своими потрепанными навесами из мокрых шкур. Вокруг меня толпились люди, они заговаривали со мной, останавливали на мне настороженные, странно долгие взгляды, и мне, оглушенному и одурманенному реакцией на события прошедшего дня и ночи, даже не приходило в голову заинтересоваться почему…
Вскоре мне предстояло заняться множеством дел. Не успел я слезть с лошади, как ко мне с предварительным докладом подошел Пердий, и почти сразу следом за ним — Марий. Я слушал, как сквозь легкий хмель, их сообщения о том, что Аэлле из Саутсэкса погиб среди своих дружинников и что среди мертвых тел не было найдено ни Оиска, ни Сердика («Может быть, его люди унесли его», — сказал я. Я мог бы поклясться, что мой клинок лишил его жизни); о числе убитых и раненых среди людей и лошадей; и все это время лагерь вокруг нас гудел, требуя новостей, и сами новости громко передавались от одного к другому.
Я слушал, уточняя то одну, то другую деталь: теперешнее расположение войск, ситуацию с продовольствием… А потом, когда Сигнуса уводили прочь, я наконец-то смог задать один-единственный вопрос, который был не вопросом цезаря, а моим собственным:
— Бедуир… что с моим старым Бедуиром?
Кто-то указал на глинобитные хижины-бараки.
— Он там, господин. Всех раненых отнесли туда.
На какое-то мгновение я отупел от облегчения.
— Значит, он не погиб?
— Чтобы убить такого, понадобилось бы нечто большее, чем размозженный локоть, — сказал кто-то. Но тон, с которым они обращались ко мне, едва уловимо изменился, и они стояли чуть дальше от меня, и когда я повернулся и направился к баракам, я услышал за спиной взрыв негромких, возбужденных голосов и почувствовал провожающие меня взгляды.
Разведчик Нони, который подбежал ко мне прежде, чем я успел пройти дюжину шагов, был первым с тех пор, как я вошел в крепость, кто посмотрел на меня не изменившимися глазами; но глаза Темных Людей редко выдают что бы то ни было, и его голова была забита другими вещами.
— Господин, это большой пес — тот, которого ты зовешь Кабаль.
Я остановился как вкопанный. Сердцем я уже смирился с тем, что старый пес погиб.
— Что Кабаль?
— Я положил его под одним из фургонов. В моей груди жила надежда, что я могу спасти его для тебя, но рана слишком тяжела, — он положил на мое запястье узкую и коричневую ладонь; мужчины Темного Народца или близкородственных с ним племен очень редко прикасаются к Солнечным Людям (с женщинами все иначе); но, думаю, он очень надеялся, что сможет прийти ко мне и сказать, что он спас для меня мою собаку. — Иди же и сделай то, что должно быть сделано.
Я свернул к стоянке фургонов; Нони, как тень, двигался рядом со мной.
Нож для потрошения сделал свое дело слишком хорошо, но Кабаль узнал меня и попытался постучать хвостом по земле, хотя было очевидно, что вся задняя половина его тела совершенно отнялась, а когда я опустился рядом с ним на колени и прикоснулся к его огромной свирепой голове, он даже завел еле слышное подобие своей старой гортанной песни, которая всегда была для него способом выразить свое удовольствие моей компанией. Я сделал то, что должно было быть сделано, своим кинжалом и быстро поднялся на ноги, собираясь уйти, но на мгновение помедлил, чтобы оглянуться на маленькую, смуглую, хмурую фигурку Нони Журавлиное Перо.
— Кто принес его сюда?
— Часть пути он прополз сам… Ай-и! Он был героем! Горло человека, которого он убил, было начисто вырвано… а остальную часть пути мы несли его, один из погонщиков и я.
Я поблагодарил его и, уже готовый идти своей дорогой, снова остановился, потому что он, казалось, все еще ждал чего-то.
— Что такое, Нони Журавлиное Перо?
— Разве ты не собираешься съесть его сердце? — в его голосе был оттенок упрека. — Он хорошо сражался за тебя; это было великое сердце — достойное даже императора.
Я покачал головой.
— Это не в обычаях Солнечного Народа. М ы верим, что у каждого человека и у каждого пса должна быть своя собственная храбрость.
Но на пути к баракам я вспоминал Айрака.
Между хижинами сновали взад-вперед лагерные женщины, и все было пропитано запахом едких мазей и разорванной человеческой плоти, который смешивался с резким дымом конского навоза, горящего в кострах, на которых кипели огромные глиняные горшки с водой; и один или два раза, проходя мимо двери, я слышал, как кто-то ругается или кричит от боли. В дверях одной хижины я нашел Гуалькмая и еще пару людей, которых он обучил себе в помощь; он мыл руки в ведре с розоватой водой. Его лицо было пятнистым и свинцовым от усталости, но он тоже внезапно задержал на мне взгляд.
— Мы отнесли его в твои покои, когда бараки начали переполняться, — сказал он в ответ на мой вопрос, принимаясь вытирать руки куском тряпки.