Она нашарила сигарету, пыталась зажечь; ветер одну за другой задувал спички, пока не осталась только одна. Кей прошла в угол, к лампе, сложила ладони лодочкой, защищая последнюю спичку. Пламя вспыхнуло, поплевалось, погасло. Она в сердцах отшвырнула сигарету, пустой коробок; напряжение сделалось невыносимым, она стукнула кулаком по стене и заскулила тихонько, как обозленный ребенок.
От холода разболелась голова, хотелось спрятаться в вагонном тепле, спать, спать. Но это было нельзя, во всяком случае не сейчас; и незачем притворяться, будто она не знает, почему это так. Громко, просто чтоб не стучать зубами, а еще — чтоб утешил собственный голос, она сказала: «Мы сейчас в Алабаме, завтра, наверно, будем в Атланте, и мне девятнадцать лет, в августе будет двадцать, я второкурсница…» Она озиралась во тьме, искала знаков рассвета, но натыкалась взглядом на ту же нескончаемую стену тесных стволов, ту же ледяную луну. «Я ненавижу его, он страшный, я его ненавижу…» Она осеклась, устыдилась собственной глупости, и она слишком устала, чтобы признаться себе: она испугалась.
Вдруг, будто что толкнуло ее, она встала перед лампой на колени. Тонкий колпак нагрелся, красный жар протек сквозь ладони, они стали прозрачные. Тепло растопило пальцы, покалывая, побежало к локтям.
Она так сосредоточилась, что не слышала, как открылась дверь. Тук-тук-тук-перестук колес заглушил егошаги. Наконец она уловила сигнал тревоги; но прошло еще несколько минут, прежде чем она осмелилась оглянуться.
Он стоял, тихо-безучастный, склонив голову, свесив руки по швам. Глядя в это безобидное, пустое лицо, зардевшееся в свете лампы, Кей вдруг поняла, чего она испугалась: это память, детская память об ужасе, который когда-то давным-давно нависал над ней, как те неотвязные ветки на дереве ночи. Тетки, поварихи, гости — каждый старался вовсю, каждый хотел рассказать сказку, обучить стишкам про смерть, привидения, знамения, духов. И за всем всегда таился злой колдун: далеко не ходи, детка, колдун поймает, живьем съест! Он был везде, колдун, и везде было опасно. Ночью в постели: Ой! Вдруг это он стучит в окно? Тсс!
Ухватившись за поручни, постепенно она поднялась, распрямилась. Мужчина кивал, махал рукой на дверь. Кей глубоко вздохнула, шагнула к нему. Они вместе вошли в вагон.
Вагон укачало собственным грохотом; от одинокой лампы натекало слабое подобие сумерек. Все оцепенело; лишь поезд подрагивал сонно да тихо шуршали мятые газетные листы.
Только женщина сидела — сна ни в одном глазу. Видно было, как она возбуждена: теребит свои кудельки, целлулоидные вишни; ходуном ходят скрещенные у лодыжек пухлые короткие ножки. Она и не взглянула на Кей, когда та садилась. Мужчина устроился, поджав под себя одну ногу, сложив на груди руки.
Как можно небрежней Кей развернула журнал. Она знала, что мужчина на нее смотрит, смотрит в упор, ни на секунду не отводит взгляд: она это знала и боялась себя выдать; хотелось кричать, звать кого-то, разбудить. Но вдруг не услышат? Вдруг они на самом деле не спят? На глаза выступили слезы, увеличивали, размывали печать, пока вся страница не стала большим туманным пятном. Кей резко, с вызовом захлопнула журнал, посмотрела на женщину.
— Я его покупаю, — сказала она. — То есть этот амулет. Я его покупаю, если это все — если вам больше ничего от меня не нужно.
Женщина не ответила. Скучно улыбнулась, повернулась к мужчине.
Кей смотрела, и его лицо будто меняло форму, и отступало, и будто каким-то круглым валуном уходило под воду, вниз. Теплая лень расслабила ее. Что-то она смутно почувствовала, когда женщина отобрала у нее сумку и когда она тихо, как мертвой, накрыла ей голову плащом.
Бриллиантовая гитара
До ближайшего города от тюремного хозяйства двадцать миль. Сосна и сосна, большие леса стоят между этим хозяйством и городом, в этих лесах и работают заключенные: подсачивают сосну для живицы. Тюрьма и сама в лесу. Она виднеется в конце рыжей, в рытвинах дороги, за забором, увитым колючей проволокой, как виноградной лозой. Там, за этим забором, живут сто девять белых, девяносто семь негров и один китаец. В двух бараках — больших домах из неструганых бревен под толевой крышей. Белые в одном бараке, негры с китайцем в другом. В каждом бараке есть просторная пузатая печь, но зимы тут холодные, и по ночам, когда сосны веют морозом и хлещет льдистым светом луна, растянувшиеся на железных койках мужчины не могут заснуть, и цветное пламя печи играет у них в зрачках.
Те, чьи койки стоят ближе всех к очагу, — люди важные: их уважают или их боятся. Мистер Шеффер — один из них. Мистер Шеффер — так его и называют в знак особого почтения — человек высокий, поджарый. У него рыжеватые волосы с проседью и лицо изнуренное, как у монаха; на нем совсем нет плоти; все кости видны; и глаза у него скучного, тусклого цвета. Он умеет читать и умеет писать, умеет складывать цифры столбиком. Когда кто-нибудь получает письмо, то несет его к мистеру Шефферу. Письма все больше жалостные, печальные; очень часто мистер Шеффер с ходу сочиняет более приятные вести, а что на странице написано, он не читает. В этом бараке еще двое умеют читать. И все равно один из них носит свои письма мистеру Шефферу, и тот из любезности никогда не читает правду. Сам мистер Шеффер писем не получает никогда, даже на Рождество: видно, у него нет друзей за стенами тюрьмы, а здесь и подавно — то есть близких друзей. Не всегда это так было.
Однажды в зимнее воскресенье, несколько зим тому назад, мистер Шеффер сидел на барачном крыльце и вырезал куклу. У него на это талант. Куклы у него вырезаны по частям и потом скреплены пружинкой; руки-ноги двигаются, голова крутится. Как сделает таких кукол штук десять, тюремный капитан их отвозит в город, и там их продают в магазине. Таким способом мистер Шеффер зарабатывает деньги на конфеты и на табак.
В то воскресенье, когда он сидел и вырезал пальчики на крохотной ручке, на тюремный двор прогрохал грузовик. Молодой парнишка, прикованный наручниками к капитану, выбрался из кузова и стоял, щурясь на зимний призрак солнца. Мистер Шеффер бегло на него глянул. Ему тогда было пятьдесят, и семнадцать из этих лет он провел здесь, в тюрьме. Он не стал подниматься с места из-за нового арестанта. Воскресенье в тюрьме выходной, по двору шлялся народ, грузовик обступили. Потом Кайло и Арахис пошли докладывать мистеру Шефферу.
Кайло сказал:
— Иностранец он, новенький-то. С Кубы. А волосы — желтые.
— Поножовщина, капитан говорит, — сказал Арахис, который сам сидел за поножовщину. — Матроса порезал в Мобиле.
— Двух матросов, — сказал Кайло. — Драка в кабаке, всего делов. И ничего он им не сделал.
— Ухо мужику отрезать? Это, по-твоему, ничего? Два года, капитан говорит, ему припаяли.
Кайло сказал:
— Гитара у него — вся-вся в бриллиантах.
Становилось темно для работы. Мистер Шеффер сладил части своей кукле и, держа за ручки, усадил ее к себе на колени. Скрутил цыгарку; сосны были синие от заката, дым цыгарки висел в холодных прохладных сумерках. Он видел, как по двору шел капитан. Немного поотстав, за ним шел светлый парнишка, новенький. Он нес гитару, утыканную бриллиантами из стекла, они лучисто мигали, и арестантская одежа была ему велика; как балахон маскарадный.
— Вот Шеффер, знакомься, — останавливаясь у барачного крыльца, сказал капитан. Этот капитан был человек не злой; иной раз он приглашал мистера Шеффера к себе в кабинет, и они беседовали о том, что прочитали в газете. — Тико Фео, — сказал он так, будто это название песни или птицы, — вот мистер Шеффер. Во всем бери с него пример.
Мистер Шеффер поднял глаза на парнишку и улыбнулся. Он улыбался дольше, чем он хотел, потому что глаза у парнишки были похожи на лоскуты неба — синие, как зимний вечер, и, глядя в эти глаза, мистер Шеффер вспомнил далекое время и летний отпуск.
— Как сестренка моя, — сказал Тико Фео, потрогав куклу. Голос с кубинским акцентом был у него мягкий и сладкий, как банан. — Тоже она у меня на коленях сидит.