Литмир - Электронная Библиотека

— Кроме самодовольства? — вставил судья. Райли не стал отпираться.

— А если б мои сестренки были достаточно взрослые, чтоб о себе позаботиться, мне бы в тот раз и впрямь захотелось дождаться, пока нас скорый разгрохает.

От его слов у меня в животе заныло и так захотелось сказать ему: я хочу быть только таким как он и никаким другим.

— Вот вы тут говорили про единственного человека на свете. Ну почему она не могла для меня стать таким человеком? Это ведь как раз то, что мне нужно. Пока я сам по себе, от меня проку мало. Может, если б мне надо было о ком-то заботиться — о таком вот единственном человеке, — я стал бы придумывать разные планы и их выполнять. Купил бы, к примеру, те участки за пасторским домом, застроил бы их. Я бы сумел — только б внутри у меня все успокоилось.

Неожиданно налетел ветер, зазвенел листьями, разорвал ночные облака, и в разрывы потоками хлынул звездный свет. Наша свеча, словно напуганная ярким сверканием прояснившегося, утыканного звездами неба, вдруг сорвалась вниз, и мы увидели над собой выплывшую из облаков далекую, позднюю, зимнюю луну. Она белела, словно снежный ломоть, и к ней из дали и близи воззвали живые существа — заквакали горбатые, лупоглазые лягушки, когтистым голосом заорала дикая кошка. Кэтрин вытащила розовое лоскутное одеяло и заставила Долли завернуться в него. Потом обняла меня и стала почесывать мне затылок, пока голова моя не опустилась к ней на грудь.

— Озяб? — спросила она, и я придвинулся к ней поближе: она была теплая и уютная, как наша старая кухня.

— По-моему, сынок, не с того ты конца начинаешь, — сказал судья, поднимая воротник пальто. — Где уж тебе о девушке заботиться! Ты хоть о таком вот листочке позаботился когда-нибудь в жизни?

Не переставая вслушиваться с охотничьим азартом в крик дикой кошки, Райли стал ловить листья, кружившие вокруг нас, как ночные бабочки; и вот уже один лист — трепещущий и живой, словно готовый вспорхнуть, — зажат у него между пальцами. Судья тоже поймал слетавший лист, но у него в руке он выглядел как-то значительнее, чем у Райли. Бережно прижимая его к щеке, судья сдержанно проговорил:

— Мы тут толкуем о любви. Лист, горстка семян — вот с чего надо тебе начать; почувствуй сперва хоть немного, что это значит — любить. Для начала — лист или струи дождя, а потом уже кто-то, кому можно отдать все, чему научил тебя лист, что взросло там, куда пролились струи дождя. Пойми — это нелегкое дело: на то, чтобы ему научиться, может уйти целая жизнь — у меня и ушла, а ведь я так и не овладел им, понял только одно: любовь — непрерывная цепь привязанностей, как природа — непрерывная цепь жизни.

— Если так, — заговорила Долли, порывисто вздохнув, — значит, я всю свою жизнь любила. — Она поглубже зарылась в одеяло. — Впрочем, нет, — упавшим голосом сказала она. — Пожалуй, все-таки нет. Я никогда не любила ни одного… — Долли запнулась, и покуда она подбирала нужное слово, ветер, проказничая, вздувал ее вуаль, — …ни одного джентльмена. Вы можете возразить — просто мне не представился случай: ведь папа не в счет. — Она снова замялась, словно решив, что и так слишком много наговорила. Дымка звездного неба окутывала ее плотно, как стеганое одеяло, что-то — не то разглагольствования лягушек, не то доносившиеся с луга голоса травы — завораживало ее, заставляло ее говорить. — Но зато я любила все остальное. Вот хотя бы розовый цвет: когда я была ребенком, был у меня один-единственный цветной мелок — розовый, и я рисовала розовых кошек, розовые деревья; тридцать четыре года я прожила в розовой комнате. А еще была у меня такая коробка — она и сейчас стоит где-то на чердаке, надо бы попросить Вирену, чтобы сделала доброе дело, принесла ее мне, — как приятно было бы снова увидеть самые первые мои привязанности. Что там было? Обломок сухих сот, пустое осиное гнездо — в общем, всякая всячина, а то вот еще — апельсин, утыканный сухими гвоздиками, и яйцо сойки. Каждое из этих сокровищ я любила, и любовь накапливалась, и выпархивала из меня, и носилась вокруг, как птица над полем с подсолнухами. Только лучше этого людям не показывать, а то им становится тяжело, они чувствуют себя горемыками, даже не знаю почему. Вирена, бывало, бранит меня, говорит — вечно я забиваюсь куда-нибудь в угол. А я просто боюсь, как бы люди не напугались, если я покажу им, что они мне дороги. Вот как жена Пола Джимсона. Помните, он заболел и не смог разносить газеты, и она стала ходить вместо него? Бедняжка, худенькая такая, — бывало, она еле тащится со своим мешком. И вот как-то раз — день был холодный — взошла она на крыльцо, а у самой из носу течет, глаза слезятся от холода. Положила она газеты, а я ей говорю — обождите, постойте-ка, и вынимаю платок, чтобы вытереть ей глаза. Мне хотелось сказать ей, если б я только смогла, что мне так ее жаль, что я ее полюбила. Я коснулась ее лица, а она слабо так вскрикнула, повернулась и бегом по ступенькам вниз. С тех пор она всякий раз швыряла нам газеты прямо с улицы, и когда они шлепались на крыльцо, этот звук у меня в костях отдавался.

— Жена Пола Джимсона! Больно надо из-за эдакой швали переживать, — сказала Кэтрин, прополаскивая рог остатками наливки. — Ну есть у меня золотые рыбки. Так коли они мне по душе, что ж мне теперь, весь мир полюбить? Эдакий кавардак любить — вот еще, скажешь тоже! Говорите себе что хотите, но проку от ваших разговоров никакого, один только вред; и кому это нужно — такое выкапывать, про что лучше забыть. Надо поменьше другим про себя рассказывать. В самом нутре своем люди — они ведь хорошие. Так что же от человека останется, коли он будет направо и налево все самое свое заветное выбалтывать? Вон судья говорит — мы тут потому, что у нас, мол, у всех беда, у каждого своя. Вот еще чушь-то! Мы здесь очень просто почему. Первое дело — этот дом на дереве наш, второе — эта самая и докторишка хотят наше кровное уворовать. А третье — вы все, каждый из вас, потому только здесь и сидите, что вам так хочется, ваше нутро того требует. А мое — нет. Мне надо, чтоб была крыша над головой. Лапушка, ты б поделилась одеялом с судьей — человека так и трясет.

Долли смущенно приподняла угол одеяла, кивнула судье, и судья, ничуть не смущаясь, скользнул под него. Ветви нашего дерева раскачивались, как огромные весла, что погружаются в море, а оно медленно катит свои волны и выстывает под светом далеких-далеких звезд.

Райли, оставшийся в одиночестве, сидел скорчившись, как несчастный сиротка.

— Иди сюда, упрямая башка, озяб, поди, не хуже других, — сказала Кэтрин, знаками предлагая ему пристроиться у ее правого бока, как я пристроился у левого. Но, видно, ему это не очень улыбалось — может, заметил, что запах от нее горький, как полынь, а может, считал, что это телячьи нежности. Тогда я сказал — давай, Райли; Кэтрин теплая и уютная, теплей одеяла. И, помедлив немного, Райли придвинулся к нам. Все молчали уже так давно, что я решил — они спят. Но вдруг я почувствовал — Кэтрин словно вся сжалась.

— А до меня ведь только сейчас дошло, кто мне тогда то письмо послал: никакой это не Билл. Эта самая его мне послала и больше никто, вот не будь я Кэтрин Крик. Сговорилась с каким-нибудь черномазым в Майами, чтоб опустил мне письмо, — небось думала, я как дуну туда, только меня и видели.

Долли сонно пробормотала:

— Тихо, ты, тихо, закрой глаза. Бояться не надо, ведь тут мужчины, они нас стерегут.

Качнулась ветка, дерево вспыхнуло в лунном свете, и я увидел — судья взял Доллину руку в свою. Это было последнее, что я увидел.

Глава 4

Райли проснулся первый и разбудил меня. На горизонте меркли три утренние звезды — свет приближающегося солнца затоплял их. На листьях сверкали блестки росы, в небо черной вереницей устремлялись дрозды — встречать разгорающийся день. Райли сделал мне знак спускаться. Мы молча соскользнули вниз по стволу. Кэтрин храпела вовсю и ничего не услышала; судья и Долли тоже не заметили нашего ухода — они спали щека к щеке, словно двое детей, заблудившихся в темном лесу, где хозяйничает злая колдунья.

12
{"b":"242441","o":1}